Два дня он не ходил на работу, а сидел дома, следил, как постепенно выздоравливает Зоя, как снова она становится молчаливой и покорной, снова превращается в привычную, знакомую женщину, которую можно звать не только по имени, но и просто — жена. Тот разговор, казалось, забылся между ними, да, пожалуй, и разговора-то особенного не было. Она была больная, он — пьяный и усталый, и мало ли чего могло показаться в обычных словах в ту ночь. Он ухаживал за ней, получая странное удовольствие оттого, что нужен другому человеку, живому, конкретному, а не просто абстрактному человечеству, для которого, как думал, он и живет, и работает, и мучает невинных лягушек.
Они разговаривали и в эти дни, но разговоры их были просты: о погоде, о болезнях, о близком отпуске, словом — разговоры, придуманные для того, чтобы скрывать свои мысли.
Когда он пришел на работу и открыл лабораторию, то увидел, что оставил окно открытым и сквозняком опрокинулся один террариум. Он лежал на полу, вода уже высохла, только зеленая жухлая ряска покрывала линолеум, а лягушки разбежались по комнате, и слышно было, как они шлепают мягкими лапами по полу, то под столом, то под умывальником. Он посидел в кресле, лягушек ловить не хотелось, включил все приборы, скорее по привычке, чем по нужде, и совсем не удивился, когда пришла Анкилостома, села позади него, сидела так, щелкала пальцами, посвистывала, мурлыкала себе под нос.
— Ну как американцы? — спросил он. — Еще не утерла им носы?
— Чистого носового платка не нашлось, а рукавом утирать неприлично. А я вижу, ты стал гуманным — лягушек на волю выпустил.
— Да, — сказал он. — Теперь очередь за тобой. Отпусти своих псов. Лето ведь, им гулять хочется.
— Хорошо. Непременно. Сейчас же.
Она встала, и он услышал, как она уходит, как идет по коридору, гремит дверями, а потом заскулили собаки, застучали когтями по бетону, и вскоре их лай послышался за окном.
А потом он услышал голос Анкилостомы. Она кричала что-то веселое, совсем несолидное, смеялась там, во дворе, и, наверное, бегала наперегонки со своими собаками.
Он тоже вышел во двор и увидел, что так оно и есть. Зачуханные псы с шерстью, свалявшейся и грязной, с глазами, слезящимися, мутными, но все равно счастливыми, носились по двору, лаяли, валялись в пыли, теребили пушистые желтки одуванчиков, а сама Анкилостома догоняла их, валила на землю, падала рядом, и трепала их, и смеялась, как маленькая девочка, одуревшая от солнца, травы и пахучей собачьей шерсти. Из окон института высовывались люди, они показывали на нее пальцами, смеялись, кое-кто хмурился, а сам Лягушатник сел на корточки у нагретой солнцем стены, закурил и, жмурясь, смотрел на все это — и, в общем-то, ему было хорошо и даже весело.
Анкилостома подбежала к нему, бухнулась с размаха на колени, рассмеялась громко, и он увидел, что по щекам у нее протянулись струйки размазанной туши и глаза у нее красные.
— Не плачь, — сказал он. — Все прекрасно.
Он протянул руку, чтобы погладить ее по волосам, но она резко увернулась, засмеялась еще громче и сказала:
— Лето пришло.
— Да, — согласился он.
Подбежала дворняга, самая лохматая, со стеклянной фистулой, свисающей, как сосулька, с ее живота, и завиляла хвостом, словно приглашая еще подурачиться, побегать, порадоваться свободе и чистому воздуху.
— Давай побегаем, — сказала Анкилостома неизвестно кому. — Ну, давай.
И так как дворняга ничего не ответила, то Лягушатник сказал за двоих:
— Давай.
ПЯТЬ РУБЛЕЙ
На автобус я опоздал. Торопился, спешил — и опоздал. Люди на остановке сказали: «Да вот только что, от силы минуту или две как ушел». Я отдышался и закурил.
Что же теперь делать? Нехорошо, неудобно как-то получается — столько времени обещал-обещал и вот, опять не приеду. И, что самое обидное, собрался ведь, и — на тебе! Тьфу, черт… Неужели так трудно было проверить с вечера, завел будильник или нет?