С левого края фотографии, где не хватило тряпки, повешенной фотографом для фона, видна была рубленая стена, и в нее был вбит гвоздь, а на нем висел то ли пояс, то ли чересседельник, то ли просто кусок веревки. Так что мог Петр Мартьяныч в последний раз сфотографироваться и в избе, и в каком-нибудь сарае или амбаре. Сказать наверняка было трудно, но Шуре хотелось, чтобы это была изба и чтобы сидел он в гимнастерке не потому, что минутой назад скинул шинель, чтобы лучше получиться, а потому что там действительно было тепло.
Когда попросили дать фотографию Петра Мартьяныча в музей, Шура сначала выбрала фронтовую, но потом остановилась на той, которая сейчас висела на стенде. Шура смотрела на совсем молодое лицо мужа, и сердце ее сжималось. Курносый, с широкими ноздрями наружу, вихрастый, готовый в любую минуту вдруг свистнуть или громко по-мальчишески расхохотаться, в белом шелковом шарфике поверх сатиновой косоворотки, он всем своим видом, казалось, протестовал против того, чтобы его звали Петром Мартьянычем, он и Петру-то соответствовал с натяжкой. Но Шура этого не замечала, муж был на пять лет старше ее.
Когда они познакомились, ей было неполных восемнадцать лет, и разница чувствовалась. Это чувство так и осталось с ней на всю жизнь.
Шура вздрогнула, когда рядом вежливо кашлянул директор музея.
— Извините, что я заставляю вас ждать.
— Нет, вы быстро, — простодушно сказала Шура, она чувствовала себя перед ним виноватой.
— Присаживайтесь, я вам в двух словах изложу суть дела.
Они сели у стола.
— Мы записываем на магнитофон воспоминания ветеранов завода. Архивов, к сожалению, не сохранилось. То, что вы расскажете, чрезвычайно важно для истории, для подрастающего поколения.
— Я? — удивилась Шура.
— Не одна вы, конечно, а все ветераны…
— Так ведь я… — Шура хотела сказать — малограмотная, но постеснялась. — У нас и позаслуженней есть. Одних орденоносок сколько.
— Их тоже запишем.
— Ну, что ж, раз надо. — Шура искренне хотела помочь этому вежливому седому человеку. — А с чего начать?
— Начните хотя бы с того, как вы пришли на завод.
Он пододвинул к ней микрофон.
— Значит, так, — громко сказала Шура и не узнала своего голоса, — В общем, я пришла… Мы с подружкой, то есть… Как сейчас помню, — дальше заколодило. Предательски быстро крутилась катушка с пленкой, мигал глазок индикатора, гортань у нее высохла, ладони вспотели, и больше она не могла сказать ни слова.
Директор несколько раз выключал магнитофон, перематывал пленку на начало, просил не волноваться, пытался задавать вопросы, но результат был один и тот же.
— Знаете, попробуйте дома написать, что вспомните.
— Ладно, — сразу согласилась Шура, чтобы быстрее уйти от позора.
Дома она еще больше расстроилась, у порога валялся Галинкин портфель, кастрюлька со щами стояла на полу. Значит, девчонка из-за нее убежала голодной. Даже колбаса в холодильнике была нетронутой.
Снова вспомнился вчерашний разговор, и особенно слова зятя про богадельню, и опять, как вчера, стало теснить грудь. Кажется, она ему хотела что-то ответить и даже что-то крикнула, но вот что, она никак не могла вспомнить.
Надо было не кричать, а так, чтобы он понял, что Шура тоже не какая-нибудь, с ней и на заводе всегда считались. Вот и сегодня в музей вызывали для истории. Ей бы грамотешки побольше, так она бы далеко пошла. Да и так жизнь прожила, не стыдно людям в глаза смотреть.
И вдруг все, что пытался выспросить у Шуры директор музея, стало ясно складываться у нее в голове. Так ясно, что она уже не могла это держать про себя и должна была во что бы то ни стало кому-нибудь рассказать. Но рассказывать было некому. Она кинулась в комнату, нашла у Галинки чистую тетрадку, карандаш и села за кухонный стол. Посидела еще немного и почти машинально написала на обложке:
Медведева А. М.
Работала на заводе с 1936 года по 1975.
Перевернула обложку, написала еще:
«Родилась я в 1920 году», — и с удивлением почувствовала, что знает, как писать дальше. И уже не останавливалась, пока не кончилась тетрадка.