Сердце колотилось в привычном ритме утреннего обстрела. После падения «Боинга» укры как с цепи сорвались. Ты не сомневался, что это их рук дело. «Видишь ли, им позарез нужно доказать всему миру, что террористы мы здесь. А не выходит… Все мирные жертвы – их рук дело, вот ведь досада. Местному контингенту, конечно, можно заливать про «взорвавшийся кондиционер» и «сами себя обстреляли», но западные журналисты ведь не слепые… Вот уже и европейцы начали сомневаться, а так ли за дело нас тут «Градами» утюжат, и тут такой подарочек. Пока черные ящики разберут, пока экспертизу проведут… Сейчас задача укропов по максимуму выжать профит из ситуации. В ближайшую неделю будет тяжело», – сказал ты, обнял меня, одернул куртку и ушел на дежурство. Навсегда ушел.
Что должен делать человек, у которого убили любимого? Невозможно плакать целый день, невозможно целый день кричать. Да и неправильно это. Вокруг другие люди, у каждого своя, может быть, не меньшая боль. Приходил наш священник – отец Павел, говорил, что нужно молиться. Я не слушала. Мне не нужен был Бог без тебя. Молиться я не могла и слонялась по базе, шарахаясь от сочувственных взглядов, не зная, чем себя занять. В конце концов на кухню приволокли таз селедки, которую надо было начистить к поминкам, и я с облегчением вызвалась помогать. Так прошел день в скользком селедочном забытье и остром весеннем запахе свежего лука, кольцами которого надо было перекладывать рыбу. И все, что я помню из него, – это серые рыбьи спины, скользящие в моих пальцах, и горку мертвых селедочных голов, смотрящих на меня тусклыми коричневыми глазами.
Хоронили в тот день пятерых. Подробности стерлись из моей памяти, кроме двух звуков – громкого нестройного хора мужских голосов, серьезно поющих «Вечная память», и выстрелов над засыпанной могилой. Я не помнила твоего лица в гробу. Я не помнила и боялась спросить, поцеловала ли я тебя в последний раз или нет, прежде чем земля Империи, которую ты любил больше, чем меня, забрала тебя навсегда.
До сегодняшнего дня я все-таки могла надеяться, что что-то осталось. Но сейчас надежда вытекала, выходила из меня теплыми и мягкими комками медленно сворачивающейся крови. И только в этот момент я наконец в полной мере почувствовала горе – окончательное, не подлежащее обсуждению чувство утраты. Оно настигло меня в теплых струях воды, уносящих черные сгустки несбывшихся надежд. Это чувство требовало жеста, ритуала, обряда. И я зачерпнула в пригоршню теплой кровавой жижи и размазала ее по лицу и по волосам. Я погружала руки в темные, влажные глубины своего тела, как древняя жрица когда-то погружала их в теплые внутренности жертвенного животного. Я сама была и этим животным, и жрицей, и жертвенником, и окровавленным ножом в руке. Жертва была бессмысленна, жертва была неизбежна. Теплый сладковатый запах менструальных выделений, запах жизни и смерти окутал меня, волосы липкими прядями повисли вокруг лица. Я сидела на каменном полу и выла тихим утробным воем, качаясь из стороны в сторону. Потом стала под душ и смыла с себя кровь, а с нею – последнюю память о тебе, о твоем запахе, о твоем теле.