Потом случилась беда, и вовсе превратившшая ее жизнь в ад. Было ли дело в том, что кто-то из Бонаров когда-то прогневил Великую Мать Амриту, или богиня просто забыла одарить ее (немудрено, учитывая, что женщины — это половина человечества) тем, что положено каждой. В один прекрасный миг Эмерику Бертье предстояло узнать малоприятную новость, что его жена бесплодна. Если и раньше супруг не стеснялся говорить, что женился не на Атталике, а на деньгах Бонаров, и чем жить с такой, уж лучше тратиться на куртизанок, теперь он это еще и делал. Благо, закон дозволял, в случае доказанного бесплодия жены, усыновлять ребенка от внебрачных связей, у которого есть хотя бы один достоверно известный родитель. А жена… Ну что ж, жена может им прислуживать…
Вечерами Атталике приходилось смотреть, как муженек, беззастенчиво пользуясь ее недостатком, водил в дом раскрашенных, наглых куртизанок, и выполнять все их требования, ибо иначе муж брался за плетку, которой охаживал служанок. Они тоже в открытую смеялись над новоявленной Бертье, но она не могла на них сердиться, потому что видела, что с ними муж ничуть не ласковее. Хорошо хоть, в лицо не плевали, но уж в душу-то самим своим появлением — каждую ночь. Все, что ей оставалось — ночами плакать в подушку. Как ни мало она знала о международной политике, но чтобы понять, что отец за нее не заступится, пока выгоден союз с Бертье, хватило.
Лучик надежды мелькнул десять месяцев назад, когда Раймон возвращался из похода в Ствангар и заглянул к сестре. Поговорить наедине брату и сестре Эмерик запретить не мог. Раймон, которого Атталика помнила нескладным долговязым подростком, стал настоящим мужчиной, способным на решительные поступки.
Ему она рассказала. Все, без утайки. Раймон стиснул рукоять кинжала так, что побелели пальцы, и произнес:
— Я выпущу этой мрази кишки. Приведу корабли в Эрхавен, улажу там кое-какие дела, а по осени жди меня в гости снова. Убью, — произнес он с яростью. — А потом на «Бекинну» и — фьюить! — свистнул он, указывая на море.
— Но…
— Отец не одобрит? А я ему не скажу. И ты не говори ничего. Станет муж спрашивать, о чем мы разговаривали, скажи, мол, я о своих походах заливал.
— А родовая честь, повиновение главе рода?
— Интересно получается, — зло усмехнулся Раймон. — Когда дочь Бонаров прислуживает шлюхам и избивается плеткой, как последняя рабыня, от этого родовая честь не страдает. А если кто-то зарежет засранца-мужа на дуэли — от этого пострадает? Презабавная она, похоже, штука, эта родовая честь… Совсем как непорочная куртизанка, холодное пламя или мягкая сталь.
Она поверила. Потому что Раймон, один-единственный, был с ней честен, бывая в Таваллене, никогда о ней не забывал и всегда держал слово. Но надежды обратились в пепел, когда пришла весть о резне в Эрхавене и гибели обоих братьев и племянника.
С тех пор муж изменился, и изменился, как водится, не в лучшую сторону. Ничего хорошего с ним, по глубокому убеждению Атталики, произойти не могло. Но сейчас перемены пугают больше, чем когда-либо раньше. Муж просто бредит наследием Бонаров, ведь по законам Эрхавена после гибели сыновей он становился основным наследником. Правда, есть сведения, что Раймон незадолго до гибели женился, его вдова беременна, но это для Эмерика не проблема: в случае, если с дедом что-нибудь случится, опекуном назначат дядю…
Но самое страшное началось пять дней назад, после одного из избиений. Атталика, дрожа всем телом, захлебываясь слезами, забилась в угол. Муж отшвырнул плетку и усмехнулся:
— Ничего, недолго тебе осталось, потерпи дней десять… Потом ты станешь мне не нужна, и переселишься во владения Владыки Мертвых.
— Отец найдет способ отомстить, — произнесла тогда она. — Он никогда этого не простит.
— Верно. Но верно и то, что он умрет раньше. А я стану опекуном наследника рода, если тот и вправду родится, а то ведь вдова Раймона может до этого и не дожить. А пока — посиди-ка под замком. Стража!
…Атталика едва успевает натянуть платье, когда в покои вламываются двое мордоворотов с мечами наголо. Она пытается подбежать к окну, но охранники Бертье связывают ее, надевают на голову мешок и куда-то несут, приставив к горлу кинжал. Несут, судя по тому, что ей становится холодно, по ночной улице. Потом ее грубо бросают на жесткий топчан, срывают с головы мешок. Так она оказывается в тесной, грязной, промерзшей за зиму каморке с ледяными каменными стенами и полом.
Светильника ей не полагается, и потому, когда небольшой кусочек неба в забранном толстой решеткой окошке гаснет, в камере тюрьмы воцаряется мгла. Только шуршат, бегая в поисках съестного, крысы, но закричать от страха нельзя. Раз она попыталась — но кулаки и сапоги охранников ничем не лучше мужниной плетки. Остается лежать, вздрагивая от зловещего шороха и писка, пытаться заснуть. Тоже непросто, учитывая, что в грязном постельном белье полно блох, в окно беспрепятственно летят комары, а тишину то и дело разрывает хохот и забористый мат охранников.