Примечательно и то, что жена Бердяева, Елена Григорьевна (урожденная Гродзкая; 1866 – после 1919), была приметной писательницей и переводчицей, автором жанровых очерков о жизни и быте еврейской бедноты. В журнале «Восход» она опубликовала проникнутые любовью к еврейству этюды «Новобранец» (1888) и «Фантазёр» (1898), набросок «Торговый день Хаи» (1889), «Захолустные силуэты» «Цветы и шляпы» (1890), «Самуил Абрамович» (1892), «Ребе Лейзер» (1893). Хотя литературовед Александр Вадимов в книге «Жизнь Бердяева: Россия» (1993) утверждает, что Бердяева – «полька по происхождению», однако присущие этой писательнице взгляд изнутри, щемящая боль, тонкое понимание сокровенных извивов еврейской души говорят о её теснейшей связи с народом Израиля.
Так или иначе, не оставляет ощущение, что мы имеем дело не с одним – а с двумя Бердяевыми-Аспидами! Один с «враждой неумолимой» изливал яд на русское еврейство, другой – столь же беспощадно жалил и язвил его гонителей. Если же это и впрямь один человек, остаётся только развести руками.
Но вернёмся к Буренину. Общеизвестно, что смертельно больного Надсона он обозвал «мнимо недугующим паразитом, представляющимся больным, умирающим, чтобы жить на счёт частной благотворительности», а также распространял о поэте прочие грязные сплетни и наговоры. В ходе его наскоков на поэта их юдофобская направленность всё более возрастала. Если Бердяев всё же признавал в Надсоне человека русского и изливал желчь главным образом на его иудейское окружение, то Буренин самого поэта поставил в ряд стихотворцев-евреев (наряду с Фругом и Минским). Этих, по его словам, «поставщиков рифмованной риторики» отличали «вздорность однообразных неточностей и банальность языка». А специально на примере еврея Надсона критик пытался доказать, что «маленькие стихослагатели смело воображают, что они крупные поэты, и считают своим долгом представиться перед взором читателей со всякими пустяками, которые выходят из-под их плодовитых перьев».
Через две недели Буренин развил свою «теорию» о поэтах-иудеях. Он объявил нашего героя «наиболее выразительным представителем» «куриного пессимизма», когда «маленький поэтик, сидящий на насесте в маленьком курятнике, вдруг проникается фантазией, что этот курятник представляет “весь мир” и что он служит для него тюрьмою. Вообразив такую курьёзную вещь, поэтик начинает “плакать и метаться, остервенясь душой, как разъярённый зверь”, он начинает облетать воображаемый им мир “горячею мечтою”, он начинает жаждать – чего? Сам не ведает чего, по его же собственному признанию».
Но апофеоза пошлости и бесстыдства Буренин достиг на последнем этапе своих отчаянных нападок на Надсона. Объектом осмеяния на сей раз стала бескорыстная забота Марии Ватсон о тяжело больном поэте. Это она сопровождала его в Киев, устроила два вечера в пользу Литературного фонда, чистый сбор от которых (свыше 1200 рублей) покрыл вдвойне ссуду, полученную Надсоном за год до того на лечение в Ницце. Об этой необыкновенной подвижнице очень точно сказал адвокат Оскар Грузенберг: «У неё был замечательный талант сердца – талант, втречающийся ещё реже, чем таланты литературные, научные, политические и иные профессиональные… Она была неугомонная, бессонная предстательница за человеческое горе, всегда торопившаяся делать добро, притом изо дня в день. Только те, кто сами простаивали в приёмных мира сего в качестве просителей за других, – те, кто наглотались вдоволь грубостей и колкостей, – только они поймут, какая это мука – раздавать своё сердце по кусочкам». Под пером зоила возвышенное благородное чувство (Семён Яковлевич называл Марию Ватсон «ангелом-хранителем») объявлялось пародией и лживым прикрытием истерической похоти. В одной из стихотворных сатир Буренин вывел Надсона под видом еврейского рифмоплёта Чижика, чью животную страсть удовлетворяет грубая перезрелая матрона, немка Шмандкухен (Ватсон было тогда 38 лет).
Поэт чрезвычайно остро переживал шельмование и издевательства Буренина. Марии Ватсон он посвятил стихотворение «За что?»