Он прошептал смущенно: «Жена, облеченная в солнце», а уж тройка подъезжала к подъезду.
На крыльце, обвитом хмелем, стоял брат золотобородого аскета, помещик Павел Мусатов, с богатырскими плечами и большой бородой.
Его лупоглазый лик смеялся и лоснился, обрамленный мягкой, как лен, белокурой бородой… В левой руке дымилась сигара.
Белую, чесучовую поддевку раздувал ветер, и он махал брату носовым платком.
В прохладной передней стояла племянница Варя, гостившая у дяди с чахоточной матерью.
Это была бледнолицая блондинка с мечтательными глазами, маленьким носом и веснушками.
Обнимались и лобызались братья Мусатовы.
Одинокий крестьянин, босой и чумазый, затерялся где-то среди нив.
И только тоскующий голос его разносился над широкими степями.
В столовой был накрыт завтрак. Здесь Павел Мусатов на радостях выпил разом шесть рюмок вишневки.
Потом он схватил хохотавшую племянницу и прошелся с ней мазурку.
Он молодцевато выступал перед изумленным братом, вытопатывая глянцовитыми сапогами.
Это был отставной гвардеец.
Девушка хохотала, и он тоже, причем его живот трясся, а на животе брелоки, и нот градом выступал на багровеющем лице.
Удивился аскет золотобородый, приехавший в деревню выводить судьбы мира из накопившихся материалов.
Но все радовались.
Вот уже брат Павел расстегнул чесучовую поддевку и вытирал носовым платком свой лупоглазый лик.
За завтраком золотобородый аскет уяснял присутствующим свое появление, очищая свежую редиску.
Он говорил, что устал от городской сумятицы и вознамерился отдохнуть на лоне природы.
Племянница Варя благоговейно внимала речам ученого дяди, а Павел Мусатов, наливая восьмую рюмку вишневки, громыхал: «И хорррошее дело!»
Был он громадный и багровый, проникший в тайны землеведения, а его брат был худой и бледный, напиханный сведениями.
Помещик Мусатов вел жизнь, наполненную сельским трудом и сельскими увеселениями.
Попивал и покучивал, но присматривал за хозяйством.
Он имел романические тайны, о чем свидетельствовал шрам на лбу, появившийся после удара палкой.
Он говаривал зачастую, громыхая: «Раз, прокутившись в Саратове, с неделю таскал я кули, нагружая пароходы».
При этом он засучивал рукава, обнажая волосатые руки.
Таков был Павел Мусатов, веселый владелец приветных
Жарким, июньским днем в тенистой аллее расхаживал бледнолицый аскет с книгой в руке.
Он перелистывал статью Мережковича о соединения язычества с христианством.
Он присел на лавочку; чистя ногти, сказал себе: «Тут Мережкович сделал ряд промахов. Я напишу возражений Мережковичу!»
А уж к нему незаметно подсел Павел Мусатов, закрыв широкой ладонью неподобную статью.
Он говорил сквозь зубы, сжимавшие сигару: «Это после, а теперь – купаться».
У ракитового куста аскет погружался в холодные воды, предаваясь утешению.
Он купался с достоинством, помня святость обряда, а его толстый брат остывал на берегу, похлопывая себя по голой груди.
Наконец, он кинулся в воду и исчез.
Недолго нырял. Скоро его смоченная голова вынырнула на поверхность, и он, фыркая, сказал: «Благодать».
В бесконечных равнинах шумел ветер, свистя по оврагам.
Он налетал на усадьбу Мусатова и грустил вместе о березами.
Они порывались вдаль, но не могли улететь… и горько кивали.
Это проносилось время, улетая в прошедшее на туманных крыльях своих.
А вдали склонялось великое солнце, повитое парчовыми ризами.
Золотобородый аскет быстро шагал в тенистой аллее.
Он видел выводы из накопившихся материалов, и его черные глаза впивались в пространство.
На белокурых кудрях была надета соломенная шляпа, и он помахивал тростью с тяжелым набалдашником.
Уже многое он разрешил и теперь подходил к главному.
Вечность шептала своему баловнику: «Все возвращается… Все возвращается… Одно… одно… во всех измерениях…
«Пойдешь на запад, а придешь на восток… Вся сущность в видимости. Действительность в снах.
«Великий мудрец… Великий глупец… Все одно…»
И дерева подхватывали эту затаенную грезу:
Так шутила Вечность с баловником своим, обнимала темными очертаниями друга, клала ему на сердце свое бледное, безмирное лицо.
Закрывала тонкими пальцами очи аскета, и он был уже не Мусатов, а так
Уже аскет знал, что великая, роковая тайна несется на них из неисследованных созвездий, как огнехвостая комета.
Уже в оркестре заиграли увертюру. Занавес должен был взлететь с минуты на минуту.
Но конец драмы убегал вдаль, потому что еще верное тысячелетие
Дерева взревели о новых временах, и он подумал:
Ему было жутко и сладко, потому что он играл в жмурки с Возлюбленной.
Она шептала: «Все одно… Нет целого и частей… Нет родового и видового… Нет ни действительности, ни символа.
«Общие судьбы мира может разыгрывать каждый… Может быть общий и частный Апокалипсис.