И будто под мощным ударом электрического тока, скорее под воздействием грудных мышц и легких, вобравших в себя весь воздух без остатка, я толкнул ладонью доски. Да так сильно, что они треснули. На меня посыпалась земля. Я инстинктивно дернул головой, но прижатая к щеке рука мешала мне увернуться от земляной струи. Она просачивалась внутрь, будто песок через узкий перешеек песочных часов. Еще несколько часов, и гроб будет заполнен черноземом с запахом и привкусом гнили. Земля засыпала мне глаза, уши, заваливалась за воротник. Я слышал ее звонкий, хрустальный шелест – то отскакивали крупинки от моего парадного платья – накрахмаленного, гладкого, как доспехи.
Я любил землю. Знал, что она будет скорым и последним мои пристанищем, и искал в ее близости спасения. Мне казалось, я просто обязан свести с нею тесное знакомство, завязать с нею дружбу. Долгие часы я проводил в саду, парках и в особенности на кладбищах, где почва пропитана соками разложения, гниения и распада прежде живой, пульсирующей плоти. На кладбищах так буйно цветут и разрастаются цветы, деревья, кладбища так притягательны для птиц.
Я сидел прямо на сырой земле, проваливаясь мыслями в многообразие возможных вариаций моего конца. Безотчетно сжимал руками комья глины, растирал ее меж пальцами, медленно пересыпал ее из ладони в ладонь, любуясь, как мелкие крупинки стекают струей из перчатки в перчатку.
Ныне оставался лишь один выход: ломать доски гроба и пробиваться сквозь толщу земли наверх, к воздуху и солнцу. Рукой, что была все еще прижата к щеке, я пытался расширить пространство. Все, чего я добивался, – засыпал себя землей. И вскоре совсем не осталось воздуха. Но, безотчетно вытягивая руку вверх, подобно тому, как тянется к светилу цветок, я ощутил приятный холод в пальцах. Это была свобода! Это был воздух. Видно, преосвященный Михаил выполнил и вторую мою просьбу, могилу вырыли совсем неглубокую.
Из последних сил, двигая плечами, извиваясь, как трупный червь, я смог выбраться наполовину. Высвободив одну руку, следом другую, как слепой крот, стал хвататься за все подряд. Под пальцы попался колючий ельник – всюду лежали венки, какой-то гвоздь тотчас разодрал мне ладонь, потом рука наткнулась на мокрое дерево временного креста. Со звоном опрокинулась на голову ваза, раздался оглушительный вскрик, и я ощутил, как чьи-то пальцы сомкнулись у горла. Я слепо вскинул руки. Я не видел, кто на меня набросился, но голос его был незнаком мне. Я беспомощно отбивался, пока под руку не попал…»
Грених судорожно перелистнул, но на следующем листке разлилось черное пятно, чернила смазались и местами зияли дыры, а слова, которые проступали сквозь эти бреши, связать было непросто. Кошелев красочно расписывал, как борется, но невозможно было узнать, с кем: с монахом или с Зиминым. На рассказ самого Зимина не было никаких надежд, он либо морочил голову, либо повредился умом.
Грених читал дальше:
«…Сшитых веках… я потерял последние силы… и выползший лишь до пояса, рухнул рядом с крестом…
Сколько я так пролежал – неведомо. День ли сейчас, ночь? Я как будто не чувствовал холода. Ранее, при жизни, я тоже ничего не чувствовал. Когда-то мерз, в далеком детстве, но в какой-то момент я сросся холодом, стал одним с ним целым и перестал его бояться вовсе. Или же мой организм просто устал от попыток себя согреть. Я даже порой опасался, что не почувствую могильного холода, когда вдруг очнусь в очередной раз в леднике. В больнице мне довелось трижды пробуждаться в леднике. Каждый раз мой приступ длился дольше предыдущего, врачи теряли надежду. Последний раз я провалялся недвижимым шесть дней. Долго приходил в себя. Пришлось заново учиться говорить. Профессор сказал, что это вполне естественно, ведь мозговое вещество начинало умирать.
Наконец пошел дождь. Он привел меня в чувство. Я освободился от досок и пласта почвы вокруг себя, пальцами продолжая хвататься за все подряд. Мне попадались венки и ленты, цветы. Но я по-прежнему ничего не видел. Поначалу я долго полз на четвереньках, стремясь подальше отползти от того, кто меня чуть не убил. Было страшно. Я спасался, но со стороны, наверное, это выглядело нелепым. Привалившись к какому-то камню, или памятнику, я подтянул колени к груди, прижал ладони к лицу. С ужасом вновь почувствовал эти грубые стежки под пальцами, мелкие комья глины, травинки – мои руки, лицо, весь я был в глине. Мне не пройти и пары футов слепым… Я звал на помощь. Но лишь равнодушная рулада дождя, его барабанный отстук по граниту и мрамору, его шелест в палой листве был мне ответом. До города далеко. Никто не явится в такую погоду совершить прогулку по кладбищу, никто не придет помянуть усопшего родственника. У нашего кладбища не было ни сторожа, ни ограды. За ним давно никто не смотрел.
Я вновь пощупал нити в углублении глазниц. Глазницы показались чересчур глубокими, запавшими. И опять пронеслось в голове: «А не мертв ли я?»