На вокзале толпились загорелые парни и девушки в обтягивающей нетерпеливые мускулы одежде. Громко разговаривали, делали селфи, смеялись. Я представлял себе их игры. И был счастлив за них, я, вдовец, никем не утешенный принц в снесенной сексуальной башне.
В поезде я занял место у окна, достал свой смартфон и одним касанием вошел в цифровую дверь, за которой лежал теперь мир. В VIII и VII веках до нашей эры, читал я, в связи с ростом населения Греции хлынула волна вторжений на юг Италии и часть Сицилии. На этой территории, вскоре названной Великой Грецией,
Вагон пустел, по мере того как мы ехали на юг. К Пестуму нас осталось не больше десятка. Снова молодые люди, горстка японцев и в самом конце необычная пара: женщина с серыми волосами, очень элегантно одетая – синее платье в тонкую черную полоску, и с ней другая, помоложе, золотистая блондинка в белом платье, очень простом, но безупречного покроя. Наверняка мать и дочь, хотя они были совсем не похожи, разве что повадкой. Обе прятали глаза за большими очками а-ля Одри Хёпберн и сидели очень прямо. Молодая держала на коленях что-то черное, большое, вроде корзины странной формы, закругленная крышка которой была прикрыта кремового цвета тканью. Я рассматривал их, и молодая, заметив это, улыбнулась. Отвечать охоты не было.
Я вернулся к чтению: исторические памятники Пестума в числе лучше всех сохранившихся в Европе; до нас почти в целости дошли три храма, посвященные жене Зевса Гере, его брату Посейдону и его дочери Афине. Храмы и, кроме того, – икона этого места, звезда первой величины, знаменитый ныряльщик. Посейдон, ныряльщик и его могила: трижды зеленый свет моему страданию. Или Лука был извращенцем, или приверженцем шоковой терапии.
Японцы и две европейки вышли, как и я, на Карпаччо Пестум, микроскопическом вокзале, откуда дорога среди кустов в розовых и лиловых цветах ведет к раскопкам. Жара стояла адская, и вскоре всех нас придавило вдвойне – мощью солнца и мощью храмов.
Две женщины направились спокойным шагом к самому большому храму. Они двигались очень непринужденно в своих легких платьях и сандалиях на босу ногу, как будто не чувствуя зноя. Я оставил камни на потом. Сначала надо было разобраться с мифом. Могила была демонтирована и установлена в музее, смахивающем на мавзолей диктатора. Я миновал невероятную коллекцию оранжево-черных ваз с крылатыми никами на боках, обошел статую сатира Марсия, с которого заживо содрал кожу бог аполлон, женский бюст, покрытый свастиками – это был солнечный символ, до того как стал нацистским, – и мраморную плиту с изображением самоубийства аякса, бросающегося на воткнутый в землю меч, – средиземноморская вариация сеппуку. Ребенок лет семи таращил глаза, его ладошка тонула в руке отца. Горло у меня сжалось. Какого черта я делаю здесь, один? Разве не должен я тоже быть с моим сыном? Показать ему эту красоту, развить его ум, любознательность, выработать в нем чувство проходящего времени, познакомить с канувшими цивилизациями, ему ведь еще больше, чем моему поколению, грозит культ сиюминутности.
Вместо этого я собирался побеседовать с мертвецом. Вернее, с его изображением.
Я был у цели. Вот и он. Передо мной. Нарисованный на крышке этой могилы-саркофага. На боковых плитах изображены сцены пира. Мужчины возлежат на пышно убранных ложах, поднося к губам кубки с вином или предаваясь «коттабу», древней игре, состоящей в том, чтобы прицелиться в заданную точку и произнести имя любимой. На одном из лож нежно обнимается пара. Один из гостей держит между большим и указательным пальцами яйцо, символ жизни после смерти. Женщина только одна, она играет на крошечной флейте, ее белое лицо контрастирует с охрой мужских тел и синевой тканей.