Мисс Бриджес предложила Кларе немного прогуляться и успокоиться, но Клара отказалась, сказав, что ей нужно какое-то время побыть одной. Это ей, собственно, было не так уж и нужно, однако она должна была как-то убедить себя, что все кончено, и принять это, а мисс Бриджес начала бы из наилучших побуждений что-то с ней обсуждать и окончательно сбила бы ее с толку. Клара понимала, что ей придется искать другое место работы. Такое, где не будет ни детей, ни носков, сушащихся на трубах отопления, ни проблем с Майскими Королевами и носовыми платками, ни школьных отчетов, ни вшей. Где не будет никаких воспоминаний.
В течение долгого времени она избегала походов в церковь – в любую, даже в ту, где, как предполагалось, она должна была венчаться с Джулианом. Но сами церкви ей всегда очень нравились, особенно красивые старые, а эта церковь, находившаяся не более чем в пяти сотнях ярдов от здания Совета, показалась ей какой-то особенно старой и прекрасной. Есть Кларе – спасибо Аните за ее гуляш – совсем не хотелось, и она вошла внутрь.
И сразу почувствовала себя какой-то зажатой, словно стиснутой со всех сторон неведомой силой. В таких местах сразу с новой силой оживал тот гнев, который она испытывала к отцу. Даже если он в той или иной церкви – насколько она знала – ни разу раньше не бывал. Даже если сама Клара никогда раньше там не бывала. Там всегда царил тот же запах, который исходил от ее отца; все там пробуждало воспоминания о нем, и он словно незримо присутствовал рядом с ней. Клара присела на деревянную скамью у входа, вся охваченная не только гневом, но и печалью, сожалениями, и на волне этих чувств воспоминания сразу унесли ее в далекое детство.
Она тогда каждую неделю непременно получала от матери письма. И каждую неделю непременно школьный староста, раздавая почту, кричал: «Эй, Ньютон, Африка на проводе!» Первые письма от матери были очень длинными, полными вопросов, полными маминой любви. А потом, по мере того, как прогрессировала ее болезнь, письма становились все короче, и любовь в них чувствовалась все слабее, и они были полны растерянности и затаенного страдания. Казалось, этот листок писчей бумаги является свидетельством того, что мать и впрямь угодила в западню и ей оттуда не вырваться.
Клара тогда умоляла ее вернуться домой, но мать отвечала, что не может, потому что «отец хочет остаться», и прибавляла: «Молись за меня».
Клара писала матери каждый день: «Вернись, пожалуйста, вернись назад!» Но до ее желаний никому не было дела.
Письма от матери некоторое время еще продолжали приходить, правда, нерегулярно. По-прежнему с яркими, экзотическими марками и словно выгоревшими на тропическом солнце словами «Милостию Божией». Клара все их хранила в потайном месте и на каждое непременно отвечала. Ей казалось, что эти письма все еще связывают ее с матерью – пока однажды, месяцев через шесть или семь, она не сдалась окончательно. Она совсем перестала писать матери – она была в ярости от того, что мать так и не вернулась домой. Не помогли ни бесконечная переписка, ни мольбы Клары, ни ее деловые советы и предложения, ни ее искреннее сочувствие.
Все ее усилия были напрасны. Мать продолжала оставаться в Африке.
Но все же иногда писала дочери. «Эй, Ньютон, Африка на проводе!»
Но теперь в материных письмах совсем не стало ни интересных историй, ни описаний экзотических приключений, ни даже упоминаний об отце. Теперь это были коротенькие письма очень больного человека, прикованного к постели в жалкой деревенской хижине. Целыми днями мать видела перед собой четыре пустые стены, и ей больше не о чем было рассказать дочери – разве что о собственном недуге. «У меня все болит». «Ничего, теперь уже скоро». «Я понимаю, как ты на меня сердишься, но я так тебя люблю. Мы оба тебя любим».
А потом пришла та последняя телеграмма. От отца. Там говорилось, что все кончено и ее мать теперь в Царствии Божием. Однако отец все же не утерпел и в той же телеграмме ухитрился обрушить
И Клара, возмущенная этими упреками и тоже охваченная гневом, собрала все присланные матерью письма и уничтожила их. Она все равно теперь не смогла бы перечитать ни одного из них, не испытывая мучительных угрызений совести. Она даже смотреть на эти письма без страха не могла – все ей казалось, что кто-нибудь узнает, как сильно мать нуждалась в ее поддержке, а она ее попросту бросила.
В тот момент она совершенно не сознавала, что, уничтожая свидетельства собственной глупости и жестокости, уничтожает и то единственное, что у нее осталось от матери.