— Что еще в этом доме твое? Может быть, Серкебай?..
Бурмакан говорила, будто рубила сплеча, жестко и грубо.
— Нет… — Аруке, желая успокоить хозяйку, сама старалась не горячиться. — Я говорю правду. Этот амулет — мой. Пусть Серкебай будет свидетелем… Не думайте, что обманываю вас. Мне казалось, я потеряла его… Ты слышишь, да, Серкебай, что я говорю?
— Слышу.
— Правда, что это мой амулет, а, Серкебай?
— Правда.
— Лучше бы уж ты не брал его, Серкебай. Я узнала камень, вправленный в серебро… Теперь верни мне мой амулет, Серкебай.
— Не отдам, эта вещь не Серкебая — моя! Осталась от матери. Что еще наговариваешь! Мало того что на старости лет нацелилась на моего мужа, так теперь еще нацелилась на серебряный амулет?
— Не сердитесь, Бурмакан-байбиче. Ваш муж мне не нужен.
— Было время — был нужен. Теперь, если и нужен, не отдам.
— Бурмакан, не говори так. Аруке наша гостья. Не поднимай шума. Я сказал правду. Амулет принадлежал Аруке, потом…
— Потом отдал мне? Обманул меня? Тешил меня, поднеся подаренный кем-то амулет? С каким лицом произносишь такие слова? Разве я не спросила тебя, чья эта вещь? Что ты ответил? Ты ведь сказал, амулет остался от матери. Теперь же, как говорится, увидев лицо владельца, застыдился, решил подмазаться к Аруке. Не отдам!.. Какая есть особенность в нем, если это ее амулет? Пусть-ка скажет. Ну-ка, Серкебай, ты будь свидетелем!
— Вот, на каждой стороне амулета — видите? — по два беркута…
— И я бы то же могла сказать, глядя на вещь, которая лежит у меня на ладони. Другие приметы были?
— Были, если не потерялись.
— Ничто не пропадет, если действительно было. Ну-ка, покажи!
Бурмакан, распалившись, перешла на «ты».
— Вот, посмотрите… Вокруг беркутов — маленькие точечки, а?
— Это и есть твоя примета? Что же особенного в том, что имеются точечки?
— Дело не в них. Скажите — открывается ли амулет? — Аруке продолжала говорить вежливо.
— Если открыть, откроется, а не открыть, не откроется. Для чего спрашиваешь об этом?
— Откроется, если открыть? Попробуйте откройте. Вот, пожалуйста…
— Зачем? Зачем я буду открывать? Что за нужда? Понадобится — и открою, а сейчас нет нужды… Дайте его сюда.
Бурмакан почувствовала, что говорит слишком резко, перешла на «вы».
— Если амулет не открывали, в нем должны сохраниться слова, посвященные мне. Никто, кроме меня и Токтора, сделавшего амулет, не может его открывать, если только не разобьет. Эта вещь — память, оставшаяся мне от Токтора, заменившего мне отца. Он погиб, защищая свободу народа. Тогда разгорелось восстание шестнадцатого года… Суть не в том, что амулет сделан из чистого серебра, главное — он посвящен мне. Если бы у меня оказалась вещь, посвященная вам, и вы, подобно мне, признали ее, неужели б я стала оспаривать? Скорее, побоялась бы носить чужую вещь, не только что спорить… Вот смотрите… От него ведь есть ключик, а?
— Есть, да не дам! Не сможете открыть…
— Раз вы так говорите, значит, точно не ваш амулет. Ключик не у вас. Ключ в нем самом. Вот смотрите…
Аруке надавила на одну из точечек-украшений, послышался тихий звон, и амулет, как раковина, раскрылся. Все застыли в удивлении. Внутри амулета оказалась сложенная записка. Бумага успела пожелтеть.
Аруке достала записку, расправила на столе. Все увидели затейливые арабские письмена. Аруке прочитала вслух:
— «Я — Токтор, видевший ад. Я посвятил свою жизнь народу. У меня один только родич — народ, один только друг — народ, одна только сила — народ. Я видел киргизскую девушку Аруке — она отгорела пламенем. Вместе со мной, взяв в руки оружие, выступила против врага. Это одна из первых киргизских девушек, поднявшаяся на борьбу за свободу народа. Будущее принадлежит Аруке и таким, как она. Если мне суждено умереть — знамя борьбы сохранит Аруке. Завтрашний день — за нею. Токтор». Да, это он перед смертью написал, тогда и подарил на память эту вещицу… — тихо сказала Аруке.
Все в комнате некоторое время молчали.
— Токтор был настоящим человеком. Узнаю его речь. Да, так он и говорил, — голос Серкебая нарушил тишину.
Бурмакан покосилась недовольно:
— Кто еще — настоящий? Чьи еще слова задержались в твоих ушах?
Серкебай, всю свою жизнь не повышавший голоса, разговаривая с Бурмакан, проявил сдержанность и на этот раз. Нахмурился, но не подал вида, что задет за живое. И хотя в душе у него кипело, он улыбнулся. Заговорил — в голосе его звучало достоинство: