Небо то там, то здесь расцветало букетами фейерверков. Метель приостановила свою карусель, ожидая от наступающего года команды «Старт!»
Светофоры дружно давали мигающий желтый.
Красная «Мазда» мчалась по непривычно пустым улицам Москвы на площадь Советских Космонавтов.
Беда пришла – не спросила, уселась хозяйкой, ехидно оскалилась:
– Вы, захлестнутые петлей серых будней, всуе давшие зарок жить долго и счастливо, чего притихли?
Каждому стало ясно: теперь все торги и уступки, все сделки с судьбой отменяются.
Теперь просто жаль. До слез. До рези в горле. Так, что сердце рвет на куски.
Вроде бы знаешь уже, нащупал, как надо. Вроде бы стыдно уже, что жил, подражая тем, с кем жил. Вроде бы уже решил не собирать себе сокровищ на земле[37]
и не служить двум господам[38]…Но… слишком уж долго было пусто твое «свято место»…
– Жень, – Скворцов ткнул локтем в бок Лаврикова. – Как думаешь,
Лавриков обернулся на голос. В темноте рассмотреть лицо лежавшего на полу Скворцова было невозможно.
–
– Ничего, позвонок. Я отцу скажу. Он тебя как родного встретит. Отец меня очень любил. У нас с ним тайн друг от друга никогда не было. Всему, что в жизни умею, он меня научил. Ты знаешь, Олежек, он такой дельный мужик был! Все крутился, вертелся. На пенсию ушел, казалось, сиди и радуйся, а он – нет. Взялся учиться шить. Через пару месяцев уже дубленки шил. Потом к сапожникам ушел в ученики. Как же это я, говорит, столько живу, а обувь ремонтировать не умею. Так мы с мамой жили – горя не знали. Он всю обувь в доме в порядок привел, соседи к нему зачастили с починкой, потом вся округа… Вот и ходил я, балбес, при повальном дефиците обшит и подкован. Мама, бывало, кричать на него начнет, мол, пожалей себя, ляг, полежи лишний час, а отец обнимет ее за плечи и тихонько так шепнет: «Зоюшка, время придет – отдохнем». Трудяга был. Он с моей курткой в руках так и помер. Подкладку новую на карманы ставил. Вдруг матери говорит: «Что-то худо мне, лягу». Лег, вроде отпустило. Он лежа дошивать стал. Потом, прямо с курткой моей в руках, уснул. Во сне, куртку мою к себе прижимая, и умер. – Лавриков судорожно выдохнул. – Олежек! Нашел же ты тему…
Скворцов грустно усмехнулся.
– А я после детдома поболтался, маленько. Никто никуда не берет. Жрать нечего. Вот я и пошел служить. В Афган заявление подал. Как узнали, что родных нет – зеленый свет. После «учебки», на пересылке, мы впервые «груз-200» увидели. Да не так, как по телеку показывают – в цинковых гробах, а просто человеческое мясо. Его брали из бочки и прямо из самолета, как попало, раскидывали по этим цинковым гробам: куда ногу, куда кусок туловища. Помню, ведрами из бочки черпали куски тел наших ребят и по гробам разливали. Пацаны тогда мочу желтушников пили, чтобы заболеть и «за речку» не попасть. А я желтухой болел… Ну, само собой, из-за прыти своей уже дней через семь был под Джелалабадом. Помню, мы караван с провизией сопровождали. Стрелять толком не умеем. Желторотые все. Рвануло рядом, откинуло, оглушило. Очухался в воронке. Рядом водила без ног догорает. А потом бой. Точно во сне… Точно не со мной… Так страшно было! Нас, троих, духи окружили и десять минут на сдачу в плен дали. Они за каменным уступом ржут, песни поют, а у нас на троих один патрон… Пашка Удалов тогда умом тронулся. Был нормальный парень, а тут…
– Как же вы выбрались?
– Наши «вертушки» стали зачистку делать. Конечно, не разбирали, кто свой, а кто… Мне повезло. Мне и еще сержанту из второго взвода. Женя, скажи мне, – Скворцов привстал, склонился к Лаврикову, – зачем я выжил? Чтобы эти суки за бабки свои, грёбаные, меня, как кота помоешного, задавили?! Зачем?!
– Тихо! Тихо, позвонок. Люди спят! – Лавриков больно сжал его руку. – Все будет хорошо, Олежек. Сева Гордеев уже наверху. Нас очень скоро отсюда вызволят. Сева парень не промах. В подземельях как у себя дома.
Скворцов отстранился, лег.
– Как думаешь, они Саню с девчонкой
– Не знаю. Не думай об этом. Поспи, Олежек. Уже сутки на ногах. Устал ты. Да и я вздремну.
– Хотел бы уснуть. Не могу. Женька, я ничего не могу…
– Алёнушка, через полтора часа ты и увидишь, и обнимешь меня. Обещаю! Ну, перестань! Как не совестно… – полковник Звягин прикрыл трубку рукой, отошел подальше от «Соболя», на целые сутки ставшего ему и домом и рабочим кабинетом. – Люблю тебя. Слышишь?
– Товарищ полковник, «восьмой» на связи. Еще по телевизору про наш пожар говорят.
Демочкин протянул полковнику рацию.
– Сейчас иду! – рявкнул Звягин. – Иди в машину! – и уже совсем по-другому, тихо и нежно в телефон: – Аленка, мы уже сворачиваемся здесь. Я? Конечно, соскучился! – он улыбнулся. – Я всегда голодный. Ты же знаешь.
Он обернулся на шум взревевших моторов.
– Сейчас колонна пойдет. Не могу говорить. Еще чуть-чуть поруковожу и обниму мою строгую жену…