Не знаю, кто сказал, что мы, романисты, читаем романы других авторов, исключительно чтобы понять, как они написаны. Это верно. Не удовлетворяясь секретами мастерства, ясно видными на лицевой стороне страницы, мы переворачиваем ее и смотрим с изнанки, расшифровывая портняжные секреты. Если это оказывается невозможно, разбираем книгу на первичные элементы, а потом собираем вновь, уяснив себе таинственный ход ее шестеренок. По отношению к книгам Фолкнера эти попытки проваливаются, потому что он, по всему судя, не вырабатывал органичной системы, а брел вслепую по своей библейской вселенной, как отара овец, загнанных в посудную лавку. Разобрав его страницу, понимаешь, что остается много лишних деталей – пружинок и болтиков, – и вернуть ее в первоначальное состояние не получится. Хемингуэй же, обуреваемый меньшим вдохновением, меньшей страстью и меньшим безумием, однако с осмысленной и сознательной тщательностью, оставляет свои болтики на виду, снаружи, как на корпусах железнодорожных вагонов. Может быть, поэтому Фолкнер имеет самое прямое и непосредственное отношение к моей душе, тогда как Хемингуэй, как никто иной, – к моему ремеслу.
И не только своими книгами, но и своим удивительным пониманием того, насколько важен в писательском искусстве элемент мастеровитости, ремесленной умелости. В достопамятном интервью, взятом у него Джорджем Плимптоном для «Пэрис Ревью»[27]
, он внушил раз и навсегда – вопреки романтической концепции творчества, – что обеспеченное существование и крепкое здоровье способствуют писательству, что едва ли не самое трудное – правильно расставить слова, что, когда работа не клеится, хорошо и полезно перечитывать собственные книги, чтобы вспомнить – трудно бывало и раньше, и всегда, что писать можно где угодно, лишь бы только не было визитеров и телефонных звонков, и что неверно расхожее мнение о том, что якобы журналистика убивает писателя, – нет, совсем наоборот, если, конечно, вовремя ее бросить. «Едва лишь писательство становится главным пороком и величайшим наслаждением, – сказал он, – только смерть способна положить ей конец». Открытием для меня в этой его лекции прозвучали слова, что ежедневную работу следует прерывать лишь в том случае, когда ты точно знаешь, с чего продолжишь наутро. Не думаю, что кто-нибудь давал более толковый совет. Это – не больше и не меньше – вернейшее средство от писательского кошмара – утренних терзаний над чистым листом бумаги.Все творчество Хемингуэя доказывает, что при всей своей гениальности он был бегуном на короткие дистанции. И это вполне объяснимо. При таком внутреннем напряжении, какое он испытывал в своем бескомпромиссном стремлении к техническому совершенству, невозможно, невыносимо находиться в обширном и потому рискованном пространстве романа. Таково было свойство его таланта, а ошибкой его – попытка расширить свои границы. И потому ненужность крупных форм заметней у него, чем у других писателей: его романы напоминают непомерно растянутые рассказы – там всегда слишком много лишнего. Тогда как лучшее в его рассказах – ощущение, что в них чего-то не хватает, что-то недосказано, и сообщает им магическую прелесть. Хорхе Луис Борхес, один из великих писателей нашего времени, по природе своего дарования ограничен такими же рамками, но у него хватает мудрости не выходить за них.
Один-единственный выстрел Френсиса Макомбера по льву стоит целой лекции по искусству охоты, но также и краткого курса литературного мастерства. В каком-то рассказе Хемингуэй написал, как бык, задев по касательной грудь тореро, развернулся, «как кот, заворачивающий за угол». Возьму на себя смелость заметить, что это наблюдение принадлежит к числу гениальных глупостей, доступных только самым блистательным писателям. И все творчество Хемингуэя полно подобными простыми и ослепительными находками, показывающими, до какой степени сковывало писателя его собственное сравнение литературы с айсбергом – текст имеет ценность лишь в том случае, если опирается на семь восьмых своей массы, скрытых под водой.
И эта литературная установка, без сомнения, объясняет, почему ни один роман Хемингуэя не получил славы, сравнимой с самыми строгими его рассказами. Говоря о романе «По ком звонит колокол», он сам признался, что никогда не составляет подробный план повествования, но ежедневно развивает его по мере писания. Он мог бы и промолчать – это заметно и так. Зато его рассказы, созданные в приливе спонтанного вдохновения, неуязвимы. Вроде тех трех, что он написал вечером 16 мая в мадридской гостинице, когда из-за внезапного снегопада пришлось отменить бой быков. По его собственному признанию Джорджу Плимптону это были «Убийцы», «Десять индейцев» и «Сегодня – четверг», и все три – магистральные.