Было тусклое утро. Свет, проникающий в трюм через два круглых иллюминатора под наружной палубой, позволял различать лица сидевших рядом на личной поклаже, брошенной на голые доски. При отплытии установилось гнетущее безмолвие. Только слышались вздохи, кашель, сдавленные стоны, неразборчивое бормотание, звуки от ёрзания по полу задами. То один, то другой из невольников выглядывал в иллюминатор, если позволял рост. Дотянулся до круглого корабельного оконца и Корнин, уставший сидеть в неудобной позе. Позвал его яркий свет, что вспыхнул вдруг за толстым стеклом и будто метнул молнию в гущу скрюченных на полу тел. Это закатное солнце прорезало толстый облачный слой над горизонтом и окрасило багрянцем и комья холодного пара, выдыхаемого студёным морем, и морскую гладь без единой морщинки на зеркальной поверхности. Сначала Александру Александровичу показалось, что прямо перед ним, низко, касаясь дальнего края моря, лежит плоское, тугое облако. Потом он увидел в нём твердь и какие-то бело-розовые постройки. Они слились в одну неровную по верху линию. Обрисовались на огненной полосе заката стены и башни. Кто-то за спиной Корнина сказал: «Соловки. Нас везут на острова». Поднимаясь на борт баржи, арестанты не знали, что «большевистский остракизм» касался только смирных из числа «нетрудовых сословий». Оказавшие хоть словом сопротивление власти Советов, подлежали изоляции в отечестве, ставшем пролетарским. Разумеется, о своей судьбе они узнавали по прибытии на место.
Корнин нисколько не испугался, услышав «Соловки». Наоборот, он улыбнулся воспоминанию. Тогда, в один из приездов в Петербург из Ивановки, его поманили к этому берегу – всего на несколько дней – восторженные отклики паломников. Память у Корнина была преотличнейшая. И даже в таком смятенном состоянии чужие слова и собственные впечатления слились в нём:
И ещё одна фраза, неизвестно где, когда и кем произнесённая, всплыла в памяти: