«В себе самом человек должен уважать свою свободу,
— настаивал Герцен, — чтить ее не менее, как в ближнем, как в целом народе».Главную задачу Вольной типографии Герцен видел не в создании тайной революционной организации (это дело самой России, типография лишь может подкрепить нелегальную инициативу), эпиграф, девиз «Колокола» — «Vivos voco»
, «Зову живых» (то есть не утративших способности освобождаться) иногда добавлялось: «mortuos plungo», «оплакиваю мертвых» (умерших, сгнивших еще при жизни).Герцен — за сопротивление, за революцию решительную, но бескровную — пока не исчерпаны все мирные возможности: при этом он, конечно, с печалью допускает, что сама власть доведет дело до крови. Но и тогда «запас» внутренней свободы будет все же известной гарантией против излишних жестокостей.
«Полярная звезда» и «Колокол» начинались с такой программы: «Освобождение слова от цензора! Освобождение крестьян от помещиков! Освобождение податного состояния от побоев!»
Может показаться странным соотношение первых двух «значительных» задач с третьей, как будто частной, — отмена телесных наказаний… Но Герцен и Огарев знали, чего хотели. Все, что очеловечивает раба, особенно важно.Меж тем розги особенно принижают, расчеловечивают, заполняют душу страхом и ужасом к бьющему и — еще хуже — любовью и благодарностью к тому, кто замахнулся и вдруг не ударил.
Все, что способствует освобождению личности, — хорошо…
Свобода
Сила герценовской печати умножалась безгласностью в России. Герцен писал, что мечтает о том времени, когда «Колокол» не будет слышен в общем звучании свободной речи, а «Полярная звезда» не будет видна среди общего света.
Но снова и снова повторяет, что противодействие российскому рабству — это далеко не все. Главное — вытравливание рабства в самих россиянах.
«Колокол» был нечто вроде 10-летнего курса лечения. Миллионам больных прописана свобода, и в конце — здоровье, несомненно, улучшилось.
Примеров — тысячи, вот лишь несколько. Когда некоторые читатели обижались, что Герцен печатает статьи и корреспонденции со слишком резкими, порой грубыми оборотами, «Колокол» отвечал:
«Мы слишком легко пугаемся свободного слова, мы не привыкли к нему. Посмотрите, что печатают об Англии, о ее правительстве в Ирландии… Фамусов давно заткнул бы уши и закричал бы: „Под суд! под суд!“ А Англия молчит и слушает.
Свобода книгопечатания — какие бы мелкие неудобства она ни имела — величайшая хартия. Правительство, находящееся под надзором гласности и не имеющее средства подавить ее, больше озирается, чем человек, находящийся под надзором полиции.
Но для того, чтоб свобода
словабыла делом искренним и возможным, надобно, чтоб ее поддерживала свободаслуха, и если нам следует поучиться у англичан, как говорить без цензуры, то наши читатели не рассердятся на нас, если мы посоветуем у них же поучиться наукесвободно слушать».Еще Белинский в своем споре с неким ученым магистром (споре, описанном в «Былом и думах») отмечал эту чисто рабскую обидчивость:
«Что за обидчивость такая! Палками бьют — не обижаемся, в Сибирь посылают — не обижаемся, а тут Чаадаев, видите, зацепил народную честь — не смей говорить; речь — дерзость, лакей никогда не должен говорить! Отчего же в странах больше образованных, где, кажется, чувствительность тоже должна быть развитее, чем в Костроме да Калуге, не обижаются словами?
— В образованных странах, — сказал с неподражаемым самодовольством магистр, — есть тюрьмы, в которые запирают безумных, оскорбляющих то, что целый народ чтит… и прекрасно делают.