Белинский вырос, он был страшен, велик в эту минуту. Скрестив на больной груди руки и глядя прямо на магистра, он ответил глухим голосом:
— А в еще более образованных странах бывает гильотина, которой казнят тех, которые находят это прекрасным».
Когда несколько человек подписали письмо, просившее Герцена не касаться в своих статьях духовных лиц, «Колокол» отвечал:
«Мы только тем оправданы перед всеми и перед своей совестью, мы только тем и сильны, что, сделавшись обличителями за немую родину, мы никогда, ни в чем не делали различия между министрами и квартальными, между Паниным
[135]и Марией Бредау[136]и что для нас Адлерберги, Сечинские, Орловы (Сечинский — московский полицмейстер, Адлерберги, Орловы — влиятельнейшие сановники) так же равны, как Филареты, Макридии, Акрупирии, московские, коломенские, эчмиадзинские и не знаю какие святители.Странное понятие о свободе книгопечатания. Ухо русское было железом завешено, ему больно слышать свободную речь; что делать, пусть воспитается с ней!»
Но, пользуясь тем же примером, можно или нельзя касаться духовных, Герцен давал еще один урок свободы; речь зашла о Польше и католической вере:
«Мы от всей души желаем, чтоб католицизм, эта застарелая язва романовского мира, был бы поскорее схоронен в летописях, с папами и кардиналами, но готовы всеми силами защищать католицизм из уважения к народу, против грязных… оскорблений, наносимых царскими опричниками».
Газета не раз печатала ошибочные сведения и не стеснялась в том признаться: тут важна именно естественность этих признаний, мысль о том, что ошибка не слишком страшна при гласности, когда в ней легко извиниться, и чрезвычайно опасна в безгласности, когда извиняться не хочется, а иногда — никак невозможно…
Герцен тонко понимал, что людям, не видевшим свободы, могут на первых порах казаться преувеличенными ее недостатки, ибо достоинства свободы скромны и обыкновенны.
«Любите свободу даже с ее недостатками»
(«Полярная звезда»).Освободились ли?
По сочинениям Герцена можно представить «демократические накопления» российской истории к 1860‐м годам.
Оптимизм
«У нас — два основания, для того, чтобы жить: социалистический элемент и молодость.
— И молодые люди умирают иногда, — сказал мне в Лондоне один весьма выдающийся человек, с которым мы говорили о славянском вопросе.
— Это верно, — ответил я ему, — но еще более верно, что старики умирают всегда».
Оптимизм Герцена не безусловен; он помнит, что случается и молодым цивилизациям умирать, и, хоть уверен, что вероятность этого не слишком велика, опасается «материка рабства», «пассива», который вдруг «сработает» сильнее, чем ожидается и хочется.
«Нас пугает отсталое и ужасное состояние народа, его привычка к бесправию, бедность, подавляющая его. Все это неоспоримо затрудняет и затруднит развитие, но в противоположность Бюргеровой балладе мы скажем: живые ходят быстро, и шаг народных масс, когда они принимаются двигаться, необычайно велик. У нас же не к новой жизни надобно их вести, а отнять то, что подавляет их собственный стародавний быт».
Обнаруживаем, что Герцен верит в создание разумного общества, но не очень верит в большие исторические скорости.