– Ох, старая совсем, забыла, – она просунулась назад в окно и зашептала на ухо: – Я сбегаю к сватам. Пускай приедут и возьмут, раз полоротые попались. Ох, девушка, беда нам со сватами! Мне в тоже замуж, скоро переспею, но как приедут сватать – глаза бы не смотрели! Они хотят сорвать нас, как цветок, и к господину, на, мол, владей! И невдомек им, сивым: цветы-то лежа нюхать след. Мы благоухаем, покуда на стебле и с корешком! Шмели и пчелки летают по живым цветам и по сему нектару сбирают вдосталь…
Пропала за окном, по гульбищу клюкою простучала, и вот уже за дверью шум, молва глухая, потом запели половицы, ступени простонали, и стихло все. Дом погрузился в сумрак и тишину такую, что звон в ушах и со двора ни звука. Обыкновенно ночью то конь всхрапнет, собака взлает иль птица запоет, то сторож протрещит в трещотку или дьячок на колокольне час пробьет.
Тут же все замерло…
Лихое время! В пору в помолиться, как духовник велел, отбить поклонов с тыщу, и тогда покой придет и сон. Однако, осмотревшись, боярыня припомнила совет кормилицы – нет, не открылась истина. Окрест, как прежде было, если не считать сундук с дарами: опочивальня, роскошь, иконы на стене, лампадка золотая. К зерцалу подошла, в свой темный лик позрела – чуть светятся глаза, сквозь приоткрытые уста полоской зубы. Все остальное черный плат покрыл…
– И верно, я мертва, – испытывая страх, проговорила тихо. – Старуха я, черница-схимница… Печальный, страшный образ. Сын каждодневно зрит его… Не потому ли сам не видит радость жизни?
Она еще раз осмотрелась и позрела тлен: парча на стенах выцвела, поблекла и истерлась, ковры персидские побила моль, иконы – время и жук-древоточец…
– Глеб умер и скорбью умертвил меня… Потом был Аввакум, души моей водитель – от цвета смерти не избавил, не оживил, напротив, плоть схоронил под власяницей… И вот явился странник, дударь искусный… За собой позвал, сулил одежды белы, но глубже погрузил в сей черный мрак…
Вдруг ей почудилось, что она слепнет! Угас в зерцале образ, иконы растворились в серой мгле, пропали стены, лишь пятна окон да светлячок лампадки…
– Ох, Господи! Се ночь пришла, темно в опочивальне! – она чуть оживилась. – И посему мне чудится и чернь, и белизна мертвящая…
Дрожащими руками она зажгла свечу, затем вторую, третью – много свечей! Расставила повсюду: на подоконники и балдахин, на лавки, на пол и вокруг зерцала. Все осветила! И вновь заглянула в серебряную муть.
Иных вдовиц покраше в гроб кладут: свет выхватил из плоти череп, обтянутый пергаментом. Провалы глаз, курносый нос, оскалены уста…
Именье можно сохранить, изгнать мошенников, воров, распутников, надзор приставить строгий за всеми вотчинами, и все одно, оставить сына нищим…
Взирая на себя и мысля так, она вдруг вспомнила платок исподний – на вид простой, камчатный, тонкий и чуть сиреневый. Иль так почудилось, когда дары смотрела: закатный свет ронял оттенок. Ткань разливалась в дланях и был соблазн не повязать его – хотя бы поднести к ланитам, прикоснуться. Но тогда сдержалась…
Однако же сейчас, увидевши себя в зерцале, ей страстно захотелось его примерить. Не так и грех велик, коль на минуту снять с себя свой скорбный плат…
Открыв сундук, боярыня метнула в сторону и жемчуга, и самоцветы, одежды разбросала – платок нашла на дне. Чуть-чуть с ним поиграла и как бы невзначай главу им облекла.
О, Боже Правый! Из мути серебра смотрел девичий лик. Сень смертная, безжизненный оскал и черный тлен – куда-то все пропало!
– Нет, не сниму, – Себе сказала, не ведая греха, и, увлеченная, плат черный ногами потоптала.
Но, опустив глаза, увидела одежды – монашеский подрясник, а под ним – нательную хламиду цвета скорби: рубахой не назвать, что исподи носила. Отец духовный дозволял лишь белые вериги, и потому, что на ее конюшне стояли рысаки хреновские, все сивой масти. Сам пощипал хвосты и гривы, сам власяницу сплел…
– Ах, если бы к сему платочку сорочицу из шелка…
Она перебрала одежды, но нижнего белья не отыскала – не принято невестам дарить исподнее. Вздохнула и уж хотела все сложить в сундук, но в миг сей хоромы вздрогнули, засов упал и растворилась дверь. Влетевший ветер вздул шелка, прибил огни свечей, смел с головы платок да унес куда-то… Она ко входу обернулась – душа оборвалась, на миг забыла, что в неприглядном виде – боса, простоволоса, а все дары разбросаны по полу.
– Ох, Матерь Пресвятая…
Все тот же странник – главой под потолок, изломанные брови, волчий взор. Ну, разве что мужалый и серебро шитья с кафтана достало бороды…
– Сказали мне, даров не приняла, – боярин усмехнулся. – А ты перед зерцалом, вокруг – одежды, самоцветы и жемчуга… Старуха солгала?
– Нет, правду говорила, – боярыня рукою потянулась к свечке – длань ожгла. – Даров не приняла.
Он не поверил, огляделся, хмыкнул.
– Зачем же разложила? Наряды, камни…
– Я разбросала их…
– Зачем? По нраву не пришлись?
– Чтобы попрать ногами!
Огонь палил и силы придавал. Позревши на сие, боярин к ней шагнул, однако не руку от пламени отвел, а погасил свечу. Она к другой приставила, не поднимая глаз – он потушил другую.