Теперь остается приклеить на эту справку фотографию, а в паспортном столе мне на нее еще одну печать поставят, а потом буду всю жизнь носить ее за пазухой, так как она “при утере не возобновляется”. Теперь я здесь получу “чистый паспорт” и на основании его буду добывать московский паспорт, так как мой год рождения нужно исправить (у меня везде 1913). Таким образом, получив четвертый за год паспорт, я успокоюсь…»
…«На дворе был июнь, на Енисее ледоход», и первым пароходом, новеньким, нарядным пароходом «Балхаш», маневрирующим среди льдин, которые Енисей нес к океану, Аля уплыла из Туруханска.
Москва. Наконец-то – Москва. Город ее детства, город ее матери.
Да, за эти шестнадцать отнятых лет у Али вполне могли бы вырасти дочь или сын, внук или внучка Марины Ивановны, и уже могли бы заканчивать школу, и было бы кому передать Москву!
– В нотариальной конторе пожилая машинистка, снимая копии[194]
, сказала мне: «16 лет! Какое безобразие! Как хорошо, что это кончилось! Желаю вам много, много счастья…» – рассказывала Аля. – Я была ошеломлена и очень тронута, а старый-престарый сухарь нотариус, заверяя копии, сказал: «Надо десять копий снять, а не две, и разослать тем, кто вас посадил!..»Москва начиналась с Мерзляковского. Мерзляковский в те летние месяцы был пуст – тетки жили на даче, и Аля в их крохотной «норке» была полной хозяйкой. Она стащила с одного «многослойного ложа» все матрасы, одеяла, подушки, переложила на другое «многослойное ложе» и просиживала ночи напролет на полу перед кованым сундучком Марины Ивановны, с которым та уехала из Москвы в эмиграцию, с которым вернулась в Москву. Днем Аля мытарилась в прокуратуре, добиваясь реабилитации отца, а ночью…
«…а ночью сижу с мамиными рукописями. Вместо того чтобы хладнокровно разбираться в них, только и делаю, что читаю и плачу и хватаюсь за голову. На днях нашла ее самую последнюю фотографию, на профсоюзной книжке, где взносы уплачены по август 1941, а умерла она 31 августа…» – писала она Лиде Бать.
И позже ей: «…главное – разбираю мамины рукописи. Поскольку могу установить – сохранилось большинство, но кое-чего явно нет. Пока нашла 64 тетради (черновые, чистовики и записные книжки). Из этого сундучка, окованного железом, как из ящика Пандоры, встает вся та жизнь, которую я в себе держала, тоже, как в ящике, и не давала ей ходу. Выйдя из сундука, мамина жизнь туда не возвращается больше, над этим не закроешь крышку. Все это сильнее меня – и живее меня, живущей. Перечитывая то, другое, хватаюсь за голову…
Вот мы и встретились с нею вновь. И я, живая, нема в этой встрече – говорит только она…»
И говорить ОНА теперь будет уже до конца Алиных дней. ОНА
Есть одна коротенькая запись, сделанная ею в те дни. Видно, сгоряча, она решила вести дневник и завела даже тетрадь, но тетрадь так и осталась пустой: в ней только несколько разрозненных набросков. За шестнадцать лет советская власть напрочь отучила ее вести дневники! Но, к счастью, ее письма восполняют нам этот пробел… Так вот та запись: «У Болотина и Сикорской. Приходит Дима с бутылкой какого-то заграничного спиртного, ищет пробочник, конечно, не находит. Обращается ко мне, и, от всего сердца: “Эх, был у меня маленький ножичек в таком замшевом чехольчике, от М.И. достался после ее смерти, вещи-то все распродавались, разбазаривались, я и взял себе. Хор-роший был ножичек, ловко бутылки открывал! Кто-то у меня упер его – жаль!”»
Аля часто бывала тогда в доме Сикорской и ее мужа Болотина и в разговоре с нами добром поминала и их и Диму, у которого спутались в голове елабужские события: он даже написал стихи, что, когда хоронили Марину Ивановну, падал снег. И должно быть, выслушав тираду о ножичке Марины Ивановны, Аля и бровью не повела, а ей все было больно…
2 декабря она пишет своей приятельнице Аде, с которой они вместе покинули Туруханск и которую еще полностью не реабилитировали, и та смогла поселиться пока только в Красноярске: