— Строго у вас с этим, — посочувствовал ему пан Штычка и нацедил себе из кувшина. Вторая порция мерзейшего сикера пошла на порядок легче. — Неужто благости лишают?
— Вот те крест святой ежели вру. — заверил архангел, основательно потрубив носом в сторону, — Темный народ люди эти, пишут им, пишут: молись, душу спасай, благодать ищи между страданий. А кто куда хочет. Милый боженька, дай мне сапог новых хромовых, что офицеры носют, две пары — тоненьким издевательским голосом произнес его святость, — а то старые уже совсем поизносились. Сам-то никогда сапоги те и не видел даже, все в лаптях ходил. Ну, на что вам сапоги? Кому они счастье радость понесут? Свет у кого в душе от них?
Вопросы архангела остались без ответа, потому что в тот момент пан Штычка неожиданно понял, что и в высних сферах на то ответы не предусмотрены. И всем существованием, что на земле, что на небесах правит совершенно невозможное хитросплетение каких-то беспросветных обстоятельств. В голове его сделалось тяжело, и он налил себе из неубывающего кувшина, что бы запить новую печаль.
Рассвет, подрагивая, вставал над ними, приглушая искры и отблески божественного света его святейшества. А скучный декабрь, проснувшись от слабого мерцания, удивленно рассматривал их, мирно беседующих за столом.
— Что приуныл, раб божий Штычка? — хитро прищурившись, поинтересовался крылатый собеседник.
— Я вот, знаете, ваше высокопреосвященство, подумал тут. На то, чтобы ответов спрашивать, на то еще нужно вопросы уметь задавать. Да те, которые понимать будут, — ответил музыкант. — А то получится, как у того дворника с Гройцов. Повадился один у него во дворе гадить. Как ни утро, так нагажено. И главное, хитрый был такой, из студентов этих, наверное. Нагадит, это самое, газеткой прикроет, а газетка то каждый раз разная и на разных языках. Ну, никакой жизни тому дворнику не давал. Тот уже и в околоток бегал. Ему говорят, вроде как, предъявите газетку ту, может в ней и понаписано что, для вещественного доказательства. Ну, предъявил он, стало быть, да кто там разберется! Языков то не знает никто. Терроризм такой, что в приличном доме не скажешь, чтоб мне провалиться. Ну и поперли того дворника с участка, вроде, времени нет до твоих пустяков. Так он нашел одного моряка, что на отдых приехал, да выучил у него один язык какой-то за два целковых. Прочел одну газетку. Потом еще к учителю с гимназии сбегал, тоже повыучил другой язык. Да такое увлечение у него произошло в организме, что стал он языки эти учить и газетки читать. Убирать, да вечером калитку отпирать жильцам, забросил зовсим. Его потом со службы погнали. Он к тому времени уже тридцать языков выучил, и на том сошел с розуму жупельни. На нашем языке вообще перестал говорить, а все старался на разных. Его в желтый дом и отвезли. А если бы плюнул бы на то дело, так и остался бы здоровым, да при должности.
— Путано как-то излагаешь, но верно. — сказал святой странник и потянулся на негодующе заскрипевшей табуретке, махнув крылами в воздухе. — Чтобы ответы искать, что ищешь, знать надобно. Иначе — не поймешь, чего думал, о чем спрашивал. И больше вопросов породишь, чем хотел.
— И то правда, — согласился отставной флейтист. — Только нет в душе человеческой понимания такого, лопни мой глаз, нам все больше надобно, чем нужно.
— Смиренно! Смиренно жить надо, — посоветовал его святейшество, — декреталии шестые пункт семнадцать. Все уже придумано во веки веков, чего изобретать?
Говоря это, он махнул рукой, изобразив в воздухе горящие буквы «Дек. 6, п.17». Покосившись на них источавших небесный огонь, музыкант развел руками:
— Нутро такое, ваше великородие. Всегда за натуру страдания принимаешь. То вопросов нету никаких, то ответы заканчиваются. Печаль одна и горе. Горе и печаль.
Собеседник хмыкнул и извлек из блеснувшей благодати еще одну дымящую козью ножку, которой не замедлил затянуться. Выпускаемый им дым принимал в светлом воздухе причудливые очертания, сводившиеся затем к многочисленным вопросительным знакам, лениво плывущим над укрытой снегом землей. Сами же вопросы тихо умерли, так и породив ответов. И правда — тот тонкий раздел между тьмой и светом, так и осталась непостижимой. Зато на место ее твердо вступила печаль и безысходность от тщетного желания узнать истину и счастье.
Пан Штычка, вполне себе сытый и даже немножечко пьяный, рассеяно разглядывал темные домики деревеньки, тонувшие в мерцающем снегу и белый налившийся днем горизонт. Голова его то созревала огнем, вываливая корчившегося музыканта в снег, то благостно затихала, являя божьего ангела и стол со смердящим недельными портянками стеклом.