Читаем Скучный декабрь полностью

Был тот самый тихий вечер, который, говорят, случается из года в год в сочельник. Снег сыпал легкими хлопьями, сплетаясь в кружева под отсутствующим ветром. Зима бродила меж домов Города. И стояла везде удивительная тишина, словно устав за день от суеты, выстрелов и страданий человеческих, лег скучный декабрь на белых просторах и замер в задумчивости. Мысли его стыли в судорожном морозце, а вишни, черкающие темными ветками последний свет, убежавшего за край солнца укрывались белым пухом. Снег танцевал в воздухе и милосердно укрывал тела и души, отмучившихся за день.

В чайной, в тенях, рожденных светом лампы, беседовали сытые гости. Городской голова, недобравший градус, уговаривал всех выпить еще.

— Я, панове, выпить желаю за то, чтобы невеста пана философа не знала поэзии, — таинственно желал пан комиссар. — Чтобы не знала ее, и все тут! Пусть не будет у него: идя, горящего дитя!

То малопонятное всем идущее горящее дитя так крепко засело в израненной поэзией голове главного Городского бедняка, что он повторил фразу раз пять, и каждый — по-новому. Мучительный образ то шел, то приседал, то летел куда-то. Словом, выполнял массу непостижимых действий. В конце концов, пан Кулонский всплакнул и предложил, раз уж настает такое светлое будущее: поэтов тех запретить насовсем, а книжки сжечь.

Это предложение было поддержано, потому что среди присутствующих поэтом можно было считать только Леонарда, да и то захудалым и исправившимся. Последним его достижением был давно стертый шальным снарядом, матерный стишок на стене вокзальной уборной. На ту утонувшую в зловонной воронке поэзию внимания можно и не обращать.

— И податных тоже позапретить! — дополнил пан Мурзенко, которому на волне общего милосердия выделили гусиное крылышко, — выпьем, добродии! Не каждый день — вот так вот мысли приходят.

И действительно, мысли приходили не каждый день, и даже не каждую неделю. Были эти мгновения очень редкими, ибо каждый мучился тяжелым и беспросветным бездельем в ожидании чего-то. Ну, такого, что могло произойти. Хотя бы на чуть-чуть произойти. Потому что смена доктрин и митинги надоели хуже горькой редьки, а ничего нового скучный декабрь предложить не мог. Не было у него в карманах ничего иного. А жизни хотелось, и еды, и спокойствия, а еще дров, дефицит которых медленно, но, верно, заставлял мерзнуть. Много чего желалось, когда приходили эти самые мысли.

— Правду бы еще сыскать, — сообщил флейтист, мучимый обычной для себя неопределенностью.

«Денег тебе еще и счастья навалить, да так, чтобы штаны полные», — пожелал явившийся из потолочной тьмы толстый десятник, — «С приездом, кстати. Что пьем?»

«Бимбер, пан Вуху», — ответил Леонард.

«Упустил опять супницу-то?» — его собеседник повис в воздухе, печально осматривая обглоданный до блеска гусиный остов.

«На возу позабыл, за грустными прощаниями, пан добродий. Уж сильно волнительно было. И забыл». - доложил отставной пехотинец.

«На рудую ту взволновался»? — спросил десятник и хохотнул дребезжащим коротким смешком, — «Дурак человек!»

«А чего сразу дурак»? — обиделся отставной флейтист, — «Я, жесли хотите, может, и полюбил. А что было, на то плюнуть можно».

Потолкавшись еще мгновение в воздухе десятник бесплотно уселся на стол, между беседовавшими о ценах на чай паном Шмулей и философом Кропотней.

«Я ж и говорю, дурак. А дурак только вверх плевать может. Потому что жизни не знает, да и неинтересна она ему. Ходит себе, бродит и каждый раз по граблям. Вот ты правду ищешь?» — помолчав пару мгновений, пан Вуху ответил сам себе: — «Ищешь, стало быть. А толку от этой сложности? Никакого, пан Штычка. Не было и не будет. Вроде тех, что счастье народное обустроить хотят, чтобы правда была для всех. Счастье они строят, за чужой счет» …

— …не сыщешь! Только на обмен! — громко встрял в разговор пан Шмуля. Испуганный собеседник Леонарда взвился в воздух и стремительно залетал кругами, напоминая муху, согнанную порывом ветра. Затем он осторожно уселся на прежнее место и продолжил:

«Взять, к примеру, «Общество лечения подсолнечным маслом». Вот уж где были террористы! Газетку свою издавали подпольную, все за счастье народное радели. Хуже розенкрейцеров всяких. Ловили их, ловили. И линейных посылали и филерам дело давали. Куда там! То там напакостят, то сям. А на чем прогорели? Пошли те однажды аптеку взрывать, стало быть, чтобы народ только маслом лечился, а не таблетками. И нарвались на пса аптекарского. Тот их покусал. Все как один заболели бешенством, их голубчиков и приняли тепленькими. Сидели бы дома, да и не думали о счастье народном, так-то лучше было бы. А народ сам разберется. На то ему законы дадены».

Призрачный десятник помахал руками, подтверждая собственные доводы и продолжил в том духе, что все эти поиски и революции вообще чушь собачья, вроде последних указов Государя-Императора перед переворотом. И что человеку жизни нет оттого, что он сам себе и создает. При этом пан Вуху вращал глазами, а под конец так и вообще нервно вскочил и залетал суетливо над столом.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Виктор  Вавич
Виктор Вавич

Роман "Виктор Вавич" Борис Степанович Житков (1882-1938) считал книгой своей жизни. Работа над ней продолжалась больше пяти лет. При жизни писателя публиковались лишь отдельные части его "энциклопедии русской жизни" времен первой русской революции. В этом сочинении легко узнаваем любимый нами с детства Житков - остроумный, точный и цепкий в деталях, свободный и лаконичный в языке; вместе с тем перед нами книга неизвестного мастера, следующего традициям европейского авантюрного и русского психологического романа. Тираж полного издания "Виктора Вавича" был пущен под нож осенью 1941 года, после разгромной внутренней рецензии А. Фадеева. Экземпляр, по которому - спустя 60 лет после смерти автора - наконец издается одна из лучших русских книг XX века, был сохранен другом Житкова, исследователем его творчества Лидией Корнеевной Чуковской.Ее памяти посвящается это издание.

Борис Степанович Житков

Историческая проза
Живая вещь
Живая вещь

«Живая вещь» — это второй роман «Квартета Фредерики», считающегося, пожалуй, главным произведением кавалерственной дамы ордена Британской империи Антонии Сьюзен Байетт. Тетралогия писалась в течение четверти века, и сюжет ее также имеет четвертьвековой охват, причем первые два романа вышли еще до удостоенного Букеровской премии международного бестселлера «Обладать», а третий и четвертый — после. Итак, Фредерика Поттер начинает учиться в Кембридже, неистово жадная до знаний, до самостоятельной, взрослой жизни, до любви, — ровно в тот момент истории, когда традиционно изолированная Британия получает массированную прививку европейской культуры и начинает необратимо меняться. Пока ее старшая сестра Стефани жертвует учебой и научной карьерой ради семьи, а младший брат Маркус оправляется от нервного срыва, Фредерика, в противовес Моне и Малларме, настаивавшим на «счастье постепенного угадывания предмета», предпочитает называть вещи своими именами. И ни Фредерика, ни Стефани, ни Маркус не догадываются, какая в будущем их всех ждет трагедия…Впервые на русском!

Антония Сьюзен Байетт

Историческая проза / Историческая литература / Документальное
О, юность моя!
О, юность моя!

Поэт Илья Сельвинский впервые выступает с крупным автобиографическим произведением. «О, юность моя!» — роман во многом автобиографический, речь в нем идет о событиях, относящихся к первым годам советской власти на юге России.Центральный герой романа — человек со сложным душевным миром, еще не вполне четко представляющий себе свое будущее и будущее своей страны. Его характер только еще складывается, формируется, причем в обстановке далеко не легкой и не простой. Но он — не один. Его окружает молодежь тех лет — молодежь маленького южного городка, бурлящего противоречиями, характерными для тех исторически сложных дней.Роман И. Сельвинского эмоционален, написан рукой настоящего художника, язык его поэтичен и ярок.

Илья Львович Сельвинский

Проза / Историческая проза / Советская классическая проза