– серебряная текила, апельсиновый ликер, лимонный сок, мелко толченый лед, соль по краю бокала.
Баба в ОВИРе запомнилась Пете. Размерами и простодушием завзятой хапуги. Когда она протянула Пете первый в его жизни заграничный паспорт, фыркнула:
– Всё за границу едут, а в ресторан никто не пригласит.
Баба была молодая, налитая, горячая. Не будь Петя без пяти минут американец, он бы позвал ее в ближайшую распивочную, а там уж, познакомившись поближе, сообразил бы, как быть: простонародного вида чиновницы всегда волновали его. Петя рассказывал как-то, что его мечтой со школьной юности были молодые милиционерши, стоявшие при входе в Ленинскую библиотеку. По-видимому, эффект разоблачения их из служебной формы мог бы стать стимулирующим моментом: под формой же у них, скорее всего, было все то же, что у всех. Но прежде этого было другое: они несли прелестную провинциальную дичь, в них было обаяние первобытности, прельстительность неокультуренности…
В полете Петя лишний раз пролистывал том Достоевского. Он решил, что самым выигрышным предметом для чтения лекций американским слависткам
– он помнил остроту из Пнина об Анне Карамазофф – будут Бесы. В этом выборе Петя учитывал текущую политическую конъюнктуру: как-никак в родном СССР наконец-то свергли социализм, развалили
Берлинскую стену и достигли всегда вожделенного состояния русского социума, которое большевики характеризовали, как грабь награбленное. Еще точнее характеризовали это вечное народное опьянение собственным и окружающим бесправием русские умные люди еще в предыдущем веке. Карамзин говорил кратко: крадут. Позже Витте в мемуарах высказывался еще красочнее: кто может грабит, кто не может ворует. Петя сразу обратился к третьей части романа, именно в ней, он помнил, для него содержалось много поживы. Но нет, этого они никогда не поймут, думал Петя, читая восхитительное восклицание
Петруши Верховенского: “Уже кругом разврат, дети пьяны, матери пьяны, все готово: о, дайте взойти поколению!”
Вот в его же, Петруши Верховенского, изложении беглый очерк шигалевщины, возможно, подойдет: “Каждый член общества смотрит один за другим и обязан доносом. Каждый принадлежит всем, а все каждому.
Все рабы и в рабстве равны. В крайних случаях клевета и убийство, а главное – равенство. Первым делом понижается уровень образования, наук и талантов. Высокий уровень наук и талантов доступен только высшим способностям, не надо высших способностей. Высшие способности всегда захватывали власть и были деспотами. Высшие способности не могут не быть деспотами и всегда развращают более, чем приносили пользы; их изгоняют или казнят… Рабы должны быть равны; без деспотизма еще не бывало ни свободы, ни равенства”. И это было написано, когда Ленину было три года от роду, а Сталину еще только предстояло выйти из чрева матери через семь лет. Впрочем, Шигалев, возможно, вдохновлялся Платоном или Макиавелли.
Петя отглотнул еще виски и подумал, что ничего, совсем ничего не знает о молодых американцах. Ну если отбросить внутривидовое сходство с нами. Скорее всего Достоевский там интересен лишь постольку, поскольку надо сдать экзамен или защитить диплом. Их изгоняют или казнят. Быть**может, они и слышали о Солоне или
Сократе, о Галилее или Копернике. О Джордано Бруно или о Яне Гусе. О последнем – вряд ли, но знали же они имя Сахарова, в честь которого город Горький переименовали в город Сладкий. И вряд ли они знают о знаменитом русском философском пароходе, отправленном некогда к берегам скандинавским. Причем это было проявлением гуманизма: Чека с удовольствием всех этих умников перестреляла бы. Как рябчиков. Или отправила бы на Соловки: Флоренский, скажем, на этот борт опоздал и отправился на монастырский остров…
И здесь Петя почувствовал, что или надо перестать пить, или, напротив, выпить еще, потому что слезы стыда за отечество и за прочее человечество наворачивались на глаза. Ведь это было не просто избавление от сотни инакомыслящих, это была чистка генофонда, удаление из страны тех самых высших способностей. И Пете впервые пришла в голову мысль, что он ведь может остаться в стране равных возможностей. И он содрогнулся при этой мысли, хотя еще не повстречал на американских чужих берегах эмигрантов и еще воочию не удостоверился, что нет ничего худшего, чем изгнание, тем более – самовольное, и не может быть на свете наказания горше, чем разлука с родиной навсегда. На этом месте своих чувствований Петя и впрямь прослезился, выпил, захлопнул том, посмотрел в иллюминатор. И опять заставил себя испытать прилив восторга: он первый раз в жизни ступит на берег страны, лежащей в антиподах. Как Одиссей.