Я же думаю, отвечал побитый муж. Думать в России никак не считается занятием, но в Америке за это платят гранты и профессорские зарплаты. Непостижным образом прагматичные американцы поняли, что из размышлений можно извлекать пользу: в России это соображение недоступно. Возможно, по бедности.
Студенты оказались серьезными и готовыми за ту плату, что их родители вносили за учение, сосредоточено учиться даже Достоевскому.
Правда, Петин двухмесячный семинар состоял лишь из четырех человек: двух индонезийцев, одного индейского вида мексиканца и одной хорошенькой приземистой американки по имени Мэри Шапиро, которая просила называть ее Машей. Она, впрочем, Достоевским не интересовалась, но прямо объявила Пете, что записалась в его семинар лишь с целью improve my Russian. Однако Петя сумел заинтересовать и ее заявлением, что Достоевский вовсе не философ, каким его считают на Западе, не потенциальный пациент венского доктора на предмет выявления у него комплекса отцеубийства, но прежде другого – поэт.
Петя сыпал цитатами: вот Кармазинов говорит, что суть русской революционной идеи заключается в отрицании чести. Но слова честь здесь не знали, а honor не передавало сути дела. И как было растолковать слова Ставрогина: дай им право на бесчестие – самое привлекательное, ни одного не останется. И уж вовсе непереводимо
она доходила до самоуслаждения в своем неряшестве, надо быть русским, чтобы это понять. Но вот восторг от торжествующего совершенства, заключенного в нем самом как-то проскочил, прежде всех у индонезийцев. Тяжелое раздумье посетило семинаристов, когда
Петя процитировал я, конечно, не верую вполне, но все ж таки не скажу, что Бога расстрелять надо, то ли реакционность русского классика здесь зияла, то ли, напротив, революционность образца французского 68-го года. В какой-то момент Петя плюнул: какая разница, понимают ли они, что аристократ, когда идет в демократию, обаятелен, это уж было совсем не по их части. Но прошло пристав был в прирожденно нетрезвом состоянии, по-видимому, отдаленно напоминало Диккенса, которому был привержен мексиканец. Дарвинизм, атеизм, московские колокола – это про Тургенева, это уж Петя развлекался сам. Человек в стыде обыкновенно начинает сердиться и наклонен к цинизму, это и русскому-то не всегда внятно.
Короче, месяц пролетел незаметно. Конечно, Пете пришлось порассуждать и о соблазнах социализма, о которых предупреждал обсуждаемый автор, и о том, что все-таки к прозрениям Федора
Михайловича следует относиться без излишних восторгов: в его время были очень свежи воспоминания о якобинцах, о Марате и Дантоне, о гильотине, о революции, которая пожирает своих детей. Но на десерт к концу своих трудов Петя приготовил эффектный, как ему казалось, фокус. Он в красках повествовал о побеге графа Толстого из собственного имения, не без тяги к прекрасному именовавшегося Ясная
Поляна. Молодые люди охали: все-то было у графа, от детей до гончих, так нет же, поперся неизвестно куда на старости лет, к каким-то старцам, хоть и сам проповедник и мудрец, за что был отлучен от церкви – ну что твой Лютер. Жена в пруду топилась, сам помер в одиночестве, как homeless на лавке на station, как бомж, не преминул пополнить их русский словарный запас Петя. Но фокус был в другом. Федор Михайлович за полвека почти до этой выходки своего современника и, безусловно, соперника, самым красочным образом в
Бесах описал подобный побег, escape, по-нашему говоря. Ну как
Пушкин, тоже обладавший даром предвидения, выдал свою Татьяну замуж за генерала, не за дипломата или придворного вельможу, не за помещика, а именно что за генерала, как будто знал, что после его смерти его вдова именно за генерала и выйдет.
И Петя открыл том и прочитал сцену побега Верховенского-старшего от его многолетней покровительницы. Самое поразительное, говорил
Петя, что Федор Михайлович в деталях описал, как в пути его герой простудится, будет лежать в крестьянской избе в горячке, а потом помрет. И даже не забыл прибавить, что сожительница гналась за ним, точно как супруга графа Толстого. Петя читал: “Представлялся мне не раз и еще вопрос: почему он именно бежал, то есть бежал ногами, в буквальном смысле, а не уехал на лошадях? Я сначала объяснял это непрактичностью и фантастическим уклонением идей под влиянием сильного чувства. Мне казалось, что мысль о лошадях, хотя бы и с колокольчиком, должна была представиться ему простою и прозаичною; напротив, пилигримство, хотя бы и с зонтиком, гораздо более красивым и мстительно-любовным”. Петя здесь чуть опустил, но выделил голосом следующую фразу: “Надо было знать по крайней мере, куда едешь. Но именно знать об этом и составляло главное страдание его в ту минуту: назвать и назначить место он ни за что не мог. Ибо, решись он на какой-нибудь город, и вмиг предприятие его стало бы в собственных его глазах и нелепым и невозможным; он это очень предчувствовал”. И