— Жри, — сказал он, глядя в сторону. — Эссен, а то подохнешь.
Он ткнул хлеб немцу в руку. Тот сжал пальцы, безжизненно глядя на Смольникова. Потом посмотрел на хлеб, и Смольников увидел, как две прозрачные капли поползли по грязным щекам.
— Сволочи вы, убить вас всех мало, — сказал он. В горле у него защекотало, он кашлянул. — А еще культурная нация считаетесь, вон и в лесу у вас асфальт…
Он презрительно усмехнулся и сплюнул.
— Kaputt… — прошептал немец, горестно качнув головой. — Alles kaputt…
Смольников отвернулся и встал, махнув рукой. Карабин валялся под кустами на примятой траве.. Он поднял его, щелкнул затвором. Тупоносый патрон, блеснув на солнце, вылетел в сторону и упал. Взяв карабин за ствол, Смольников размахнулся и ударил об дерево. Приклад хряснул и переломился. Смольников отшвырнул ствол и вытер об штаны руки. Немец сидел, жуя хлеб. Челюсти его ходуном ходили под грязной кожей.
— Ладно, — сказал Смольников. — Некогда тут с тобой. Нажрешься еще…
Он поправил пилотку и надел через плечо винтовку.
Уже вечерело, когда он вернулся. Постучавшись к начсклада, он доложил:
— Ваше приказание выполнено.
И достал из кармана гимнастерки расписку.
— Тебя только за смертью посылать, — сказал начальник. — Ты где это околачивался?
— Там фриц один попался, — сказал Смольников. — Раненый.
Начсклада пожал плечами и удивленно поднял густые брови.
— Ну и что?
— Пришлось возвращаться. Я его в госпиталь сдал.
Дернув себя за ус, начсклада сказал:
— Тоже сестра милосердия. Ну ладно, иди…
У повара Гриценюка Смольников попросил горячей воды. Умывшись, он съел котелок борща и полную крышечку каши с мясом.
Поздним вечером он лежал на своей койке, глядя в темноту и ожидая, когда заснет Губанков.
Насмеявшись и вдоволь накашлявшись, тот наконец захрапел.
— Слышь, Гирин! — прошептал в темноте Смольников. — Не спишь?
Ему хотелось поговорить. Хотелось рассказать Гирину все и послушать, что он скажет.
Но Гирин спал. Сквозь равномерные всхрапывания Губанкова Смольников услышал, как Гирин скрипит зубами и тихо стонет во сне.
Он полежал еще немного, вздохнул и, повернувшись на бок, уснул — впервые за долгие месяцы — покойным, глубоким сном.
ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ
Дважды в течение недели война прошла сквозь деревню Яворовку, испепеляя все на своем пути и сводя великое многообразие красок живого мира к траурному сочетанию черного и белого. Чернеющими на снегу горелыми грудами были отмечены линии прежних улиц. Черные, словно обугленные, деревья сбегали вниз, к неширокой реке, зияющей полыньями в тех местах, где артиллерийские снаряды пробили лед, обнажив угрюмую свинцовую воду. Белесое, стылое небо висело над этим истерзанным клочком земли. И только одинокий, медленно вздымающийся кверху столбик дыма безмолвно напоминал о том, что не все еще здесь мертво.
Подслеповатая, вросшая в землю хата стояла на краю села, в ложбинке, прикрытая заснеженными буграми с востока и запада. Как видно, именно это обстоятельство помогло ей уцелеть. И это же обстоятельство подсказало лейтенанту Перфильеву выбор огневой позиции для его батареи.
Ложбинка вмиг наполнилась конским топотом, хриплыми голосами бойцов, и старик, вышедший из хаты на шум, увидел, как солдаты долбят лопатками мерзлую землю, готовя себе неглубокие, узенькие окопы.
Слезящимися глазами смотрел он на зеленые пушки, на рыжих, с заиндевевшими мордами лошадей и на солдат, среди которых — кто знает? — могли быть и его сыновья. Так он стоял до тех пор, пока маленький рябоватый боец не окликнул его.
— Папаша, — сказал боец, — как жизнь?
Старик молча пожал плечами. Рябоватый боец вылез из окопчика, положил лопатку на снег и достал из кармана жестянку с табаком.
— Ты зачем, папаша, не выкуировался? — с добродушной серьезностью спросил он, послюнив самокрутку. — Гляди, убьет прежде времени.
Старик пожевал губами, вздохнул и пошел к двери. В хате было уже темновато. По-зимнему рано и быстро смеркалось. Красноватые отблески догорающего в печи огня пробежали по его лицу.
Он постоял, прислушиваясь. На печи кто-то заворочался. Потом женский голос спросил:
— Тату?
— Я, доню, — откликнулся он.
— А кто там, на дворе?
— То солдаты, доню.
— Наши?
— Наши, доню, наши.
Женщина замолчала. Старик постоял еще немного.
— Может, покушаешь? — спросил он.
— Нет, — ответила женщина.
— Я там картошечки сварил, покушала б.
Протяжный, сдавленный стон был ему ответом.
Тихо, стараясь не скрипнуть, прошел он к скамье, углом стоявшей под стенкой, и сел, опустив голову на руки. Женщина вновь застонала — глухо и жалостно. Старик прикрыл глаза и стиснул ладонями голову. Стоны теперь повторялись один за другим через равные промежутки, пока в дверь хаты не постучали. Женщина затихла. Старик тоже молчал, прислушиваясь. Постучали еще раз, затем спросили:
— Папаша, погреться можно?
Он не ответил. За дверью сказали:
— Спят, что ли?
— Тату, — тихо позвала женщина, — пустите, нехай зайдут.
— Господи, господи, — прошептал старик.
— Пустите их, тату, — настойчиво повторила женщина. — Может, и наш Микола где-нибудь так…