А друг мой Николай Михайлович совсем переменился. Он теперь с нами, но я многое вижу в нем не то, чего бы я желала, и вижу его не тем, который поехал от меня. Сердце его сто раз было нежнее и чувствительнее, а теперь совсем не тот; но я, по несчастию, люблю его так же, как любила. Желала бы чрезвычайно я иметь столько разума, чтобы возвратить себе прежнего моего друга, того же Рамзея, который от нас поехал. Но нет, не закрыты мои глаза на его перемену. Я вижу ясно, что он совсем другой, и, что всего хуже, что он сам думает, что он теперь лучше, нежели был. Уверяет меня, что он нас так же любит, как и любил; но я не слепа — в нем уже нет той нежности, которую душою дружбы почесть можно.
Перемена его состоит еще в том, что он более стал надежен на себя и решил выдавать журнал…»
Наутро Карамзин проснулся позже обычного. За дверью слышались шаги и голос Плещеева.
— Алексей Александрович, входите, — позвал Карамзин.
Плещеев вошел, смущенно улыбаясь.
— Как спали, Николай Михайлович?
— Я счастлив, что наконец–то нахожусь среди людей, которые любят меня и которых я люблю.
— Вот и я говорю Настасье Ивановне: «Да таков же он возвратился из своего путешествия, каков и поехал». А она — ночь дурно спала, почитай, вовсе не спала, твердит свое: «Изменился, мол, не любит…»
— Как она только может такое думать!
Плещеев улыбнулся просительно:
— Уж вы, Николай Михайлович, поговорите с ней… Вы один умеете с ней говорить, она вас слушает… Прошу, очень прошу… Душа у нее золотая. Утешьте, здоровье–то у нее слабое — чуть что, о смерти начинает думать…
Весь следующий день прошел у Карамзина в выяснении отношений с Настасьей Ивановной, Разговоры были длинные, но, к удивлению всех, не тягостные и не скучные.
Между заверениями во взаимной дружбе и любви, Карамзин и Плещеевы переговорили обо всех общих знакомых так подробно и обстоятельно, как умеют только в Москве. Теперь Николай Михайлович ориентировался во всех московских обстоятельствах, явных и тайных взаимоотношениях так, как будто и не уезжал никуда.
Выяснил он и насчет того письма, которое имел в виду Трубецкой. Причиной возмущения московских масонов оказалась одна его фраза в письме к Настасье Ивановне. Он писал ей: «Я Вас вечно буду любить, ежели душа моя бессмертна». Настасья Ивановна увидела в ней, что Карамзин сомневается в бессмертии души.
— Это «ежели» меня с ума сводило, — сказала Настасья Ивановна.
Карамзин оправдался тем, что он вовсе не вкладывал в эту фразу того смысла, который разглядела в ней Настасья Ивановна, и, видимо, так получилось потому, что он неудачно построил фразу. Настасья Ивановна удовлетворилась объяснением.
Затем потянулись, вернее, полетели спокойные дни.
Николай Михаилович наслаждался покоем и тишиной деревенской ночи. По утрам он неизменно отправлялся гулять по окрестностям Знаменского. Стояла тихая ясная погода. Тронутые осенними красками, леса и луга что ни шаг представляли собой замечательные пейзажи.
После завтрака Карамзин работал. По записным книжкам, призвав в помощь память и воображение, он восстанавливал свои впечатления от путешествия. Николай Михайлович для своего рассказа избрал эпистолярную форму и уже нашел название для только начатого произведения: «Письма русского путешественника». Вечерами он читал Плещеевым законченные части.
— Если все произведения, которые вы намерены помещать в своем журнале, будут так же хороши, — сказала Настасья Ивановна, — то журнал ваш будет очень хорош.
Из Берлина пришло письмо от Кутузова. В одной обертке два пакета: для Настасьи Ивановны и Карамзина.
Настасье Ивановне Кутузов писал:
«Удивляюсь перемене нашего друга и признаюсь, что скоропостижное его авторство поразило меня горестью, ибо я люблю его сердечно. Вы знаете, я давно уже ожидал сего явления — я говорю о авторстве, — но я ожидал сего в совершенно ином виде. Я наслушался от мужей, искушенных в науках, да и нагляделся во время обращения моего в мире, что истинные знания бывают всегда сопровождаемы скромностью и недоверчивостью к самому себе. Чем более человек знает, тем совершеннее видит свои недостатки, тем яснее видит малость своего знания, и тем самым бывает воздержаннее в словах своих и писаниях, ибо умеет отличить истинную пользу от блестящего и красноречивого пустословия.
Страшусь, во–первых, чтобы наш друг не сделал себя предметом смеха и ругательства или, что того опаснее, чтобы успех его трудов не напоил его самолюбием и тщеславием — клиппа [8]
, о которую разбивались довольно великие мужи».В записке, адресованной Карамзину, были такие строки:
«Знай, что я любил и люблю тебя искренно и желаю тебе истинных благ. При издании твоего журнала помни изречение английского писателя: «Есть четыре добрых Матери, от которых рождаются четыре дурные Дочери: Истина рождает ненависть, Счастье — гордыню, Спокойствие — опасность, Дружелюбие — презрение».
После письма Кутузова Настасья Ивановна стала умереннее восхищаться сочинениями Карамзина.