Правда, подавали теперь скупее и тайком, чтобы, не дай бог, не увидел десятский.
Внимание Кантемира привлек один нищий с выразительным иконописным и в то же время разбойным лицом.
Хватая прохожих за полы цепкой рукой, обмотанной грязным тряпьем, нищий гнусавил:
— Подайте, православные, господа нашего Христа ради…
Большинство, молча отмахиваясь, проходило мимо. Какой–то мужик огрызнулся:
— Тебе копеечку, а казне штрафу пять рублев. Накладно выйдет.
Возле нищего остановилась толстая, укутанная в несколько полушалков старуха, по виду купчиха из небогатых.
— Барыня, копеечку убогому…
Старуха, оглянувшись вокруг, вытащила откуда–то из–под своих бесчисленных полушалков платок с завязанным концом и принялась развязывать тугой узелок, прихватывая его крепкими деснами.
— Бабка, последний зуб сломаешь, дай я развяжу! — крикнул мальчишка–квасник.
Нищий зыркнул на мальчишку злым взглядом, и тот убежал.
Старуха развязала платок, достала оттуда какую–то монету, снова затянула узел и спрятала платок обратно.
Только после этого она подошла к нищему вплотную и, держа крепко сжатый кулак над его нетерпеливой ладонью, запела:
— Возьми, батюшка, и помяни в своих молитвах рабов божьих Андрея, Петра и Тимофея — сынов моих — да рабу божью…
Прохожие заслонили от Кантемира нищего и старуху. Он стал смотреть вперед.
Они ехали мимо синодальной типографии.
Сколько раз в детстве Антиох останавливался у этого длинного двухэтажного здания, разглядывая коня и единорога, вытесанных из белого камня над воротами, солнечные часы, устроенные по обеим сторонам входа, разбирал затейливо выписанную длинную надпись: «Божией милостью и повелением благоверного и христианолюбивого великого государя, царя и великого князя Михаила Федоровича всея Руси самодержца и сына его Алексея Михайловича сделана бысть сия палата…»
Фантастическая архитектура типографии, в которой причудливо смешались готический стиль с арабским и с современным итальянским, тем не менее производила большое впечатление.
Далее по правой стороне, улицы шли поднятые над мостовой на две ступеньки лавочки, в которых торговали иконами и разной церковной утварью — иконный ряд, за которым виднелись церкви и корпуса Спасского монастыря и Заиконоспасской славяно–греко–латинской академии.
Антиоху вспомнились темные сводчатые классы академии, которые он по желанию отца посещал девятилетним мальчиком.
До сих пор он помнил холод и угар, стоявший в классных комнатах, от которого у непривычного человека болела голова.
Но тогда его не так мучал тяжелый, смрадный дух, как гам и крик буйных школяров, насильно согнанных для обучения и не желавших ничему учиться, несмотря на то что их смиряли шелепами, наказывали плетьми и лозами, пороли кошками, а особенно неистово балбесничающих сажали на цепь.
Антиох с любопытством и некоторым страхом приглядывался тогда к буйной орде соучеников и держался от них в стороне.
Впрочем, и они не делали попыток к сближению.
За минувшие полтора десятка лет ни монастырские церкви, ни академические корпуса ничуть не изменились.
На пустыре между академией и Казанским собором толклись школяры. Был перерыв между лекциями.
Тощие, бледные мальчишки и великовозрастные парни, несмотря на зимнее время одетые кое–как, в рванье, иные даже босиком, прыгали по снегу, дрались, кричали, перекидывались снежками.
Среди этой беснующейся толпы довольно странно была видеть рослого круглолицего парня, который сидел на приступке крайней лавочки и читал книгу, не обращая внимания на окружающее.
Из толпы школяров послышался крик:
— Михайло! Ломоносов! Иди сюда!
— Отстань, — ответил парень не с мягким московским аканьем, а твердо, по–северному окая. — Недосуг мне с вами охламонничать.
Чтобы заиконоспасский школяр предпочел книгу драке — о таком Кантемир до сих пор не слыхивал.
Тут Никольская сделала колено. Академия пропала из глаз, впереди показались главы Николаевского греческого монастыря, в соборном храме которого были похоронены и отец и мать.
Антиох, не отрываясь, смотрел на золотые кресты. Он вдруг почему–то подумал, что никогда больше не увидит этого. Тревожной печалью последнего прощания сжало сердце.
И предчувствие не обмануло его…
Глава 5. Письмо, посланное из Парижа в деревню Шато–де–Куарон
Дорогой друг!
Сегодняшний день — 20‑е апреля 1744 года — я поистине могу считать счастливейшим днем моей жизни.
Ты помнишь, с каким восторгом мы читали с тобою сочинения величайшего человека нашего времени, глубочайшего философа, — перо мое слишком слабо, чтобы воздать ему достойную хвалу. Ты, конечно, уже понял, что я говорю о славном авторе «Персидских писем» и «Размышлений о причинах величия и падения римлян» — о господине Монтескье.
Ты помнишь, как в нашей глухой провинции мечтали мы с тобою попасть в Париж только для того, чтобы пройти по тем улицам, по которым ходит властитель наших дум, поклониться дому, который имеет счастье быть его обиталищем.