— Конечно, конечно, — подхватил Державин, — нам еще нужно отобрать стихи для журнала. Николай Михайлович намерен издавать журнал, — обратился Державин к Новосильцеву, — и я дал ему слово, что буду его усерднейшим сотрудником.
— Если вы дали согласие, то можно заранее сказать, журнал Николая Михайловича будет замечателен. Сочту за счастье быть его подписчиком.
Карамзин поклонился:
— Спасибо на добром слове.
Разговор разбился. Один из бессловесных чиновников обратился к Новосильцеву, прося совета, к кому бы ему обратиться по поводу пенсии. Новосильцев с важным видом принялся ему что–то втолковывать.
Катерина Яковлевна наклонилась к Карамзину и тихо сказала:
— Вы же бросились оспаривать слова государыни, это неосторожно.
— Но я ведь не знал… — смутился Карамзин.
— Поэтому слушайтесь меня…
На Державина никто не смотрел, и Гаврила Романович, кажется, даже обрадовался, что на него перестали обращать внимание. Он не спускал глаз с разварной щуки, и губы его шевелились.
— Что вы говорите? — придвинувшись, спросил Дмитриев.
Державин повернулся, глянул на него невидящим взглядом. Дмитриев испугался. Но Гаврила Романович вмиг словно очнулся и тихо, по–заговорщически, сказал:
— Вот я думаю, что если бы мне случилось приглашать в стихах кого–нибудь к обеду, то при исчислении блюд, какими хозяин намерен потчевать гостей, можно бы сказать: «И щука с голубым пером». — Державин улыбнулся: — А твой приятель мне по душе. Спасибо, что привел.
…Карамзин жил в Петербурге вторую неделю, пропадал в книжных лавках, читал петербургские журналы, многие из которых, едва возникнув, через два–три номера, не найдя читателей, пропадали в небытие; почти каждый день бывал у Державина, познакомился там со старинным другом хозяина Николаем Александровичем Львовым — поэтом, музыкантом, архитектором, получил от него обещание прислать стихи в журнал; очень приятно побеседовал с Нелединским–Мелецким — автором грациозных романсов, распеваемых по всем гостиным, и заручился его согласием сотрудничать в журнале; посетил слепого поэта Николая Петровича Николева, чья драма «Сорена и Замир» имела в московском театре большой успех; Николев тоже обещал дать ему что–нибудь из своих сочинений. И каждый день Николай Михайлович твердил, что пора ехать в Москву.
Наконец однажды вечером, возвратившись довольно поздно, он решительно сказал, что завтра утром уезжает, и вытащил на середину комнаты чемоданы.
— Уложусь сейчас, чтобы завтра не возиться. Давай твои стихи.
Дмитриев, ошеломленный такой решительностью друга, достал и отдал ему тетрадь со стихами.
Карамзин, прижимая локтем тетрадку, как–то криво, с налету, обнял Ивана Ивановича, легко чмокнул в щеку, отскочил, засмеялся.
— Я весьма был порадован свиданием с тобой, любезный друг мой Николай Михайлович, — проговорил Дмитриев, — но также и огорчен его кратковременностью…
— Три недели — не так уж мало, — перебил его Карамзин.
— Привык за границей вести счет на минуты, как какой–нибудь немец… — недовольно проговорил Дмитриев.
Но Карамзин со смехом снова перебил его:
— Милый мой, не ругай меня немцем, я вполне русский человек, и доказательство тому, что я уже столько времени потратил неизвестно на что и, прожив на свете двадцать пять лет, еще не сделал ничего путного.
5
Весь путь от Петербурга до Москвы был для Карамзина растянувшимся на три дня ожиданием встречи с Москвой.
Он продремал до Черной Грязи — последней станции перед первопрестольной и только в Черной Грязи воспрянул душой и оживился. Отсюда до Москвы было двадцать восемь верст, но в веселой развязности услужающих в трактире, в полном собственного достоинства смотрителе станции, в чистых лавках, имеющих в продаже вполне городской набор товаров, уже ощутительно чувствовалась близость города. Все свидетельствовало о том, что здесь привыкли к так называемой публике. И это было действительно так: особенно усердные друзья провожали отъезжающих до Черной Грязи и здесь обычно выпивали «посошок», после которого грузили отъезжающего в кибитку, в которой он благополучно просыпал весь ближайший перегон, а то и следующий — до Клина или Завидова.
Коляска быстро катила по наезженной и крепкой дороге. Проехали Никольское, там начались леса, примыкающие к селу Всехсвятскому, а вон и само село: старая церковь, возведенная в царствование Алексея Михаиловича, крепкие избы…
Всехсвятское — уже Москва. Уже видна образующая ее громада домов, раскинувшаяся направо — к Новодевичьему монастырю и Воробьевым горам и налево — к Сущеву и Марьиной роще.
У заставы — остановка, проверка подорожной; офицер вписал в книгу в графу «проезжающие» фамилию отставного поручика Карамзина, прибывшего по собственным надобностям.
На этом самом месте полтора года назад, уезжая, Николай Михайлович простился с заветным другом Александром Андреевичем Петровым. О нем, о милом друге, была последняя мысль при отъезде, о нем же и первая по возвращении.