— Ты сам можешь объясниться с Гаврилой Романовичем. Мы поступим так: когда я буду у него, скажу про тебя и, уверен, он захочет тебя видеть.
— Когда же ты у него будешь?
— Собирался сегодня к обеду. Но сегодняшний день — твой.
— Нет, нет, иди к Державину. Я все равно должен отдохнуть… Прошу тебя, иди. Обедай, читай стихи, но не забывай про мой журнал.
— Николай Михайлович, ты где собираешься поселиться? Может быть, в Петербурге останешься? Зажили бы мы с тобой по–прежнему вместе…
— Нет, дорогой друг, меня ждут в Москве, я уже дал слово.
— Жаль, а то бы… Помнишь, как весело мы с тобой жили?
— Конечно, помню. Эти воспоминания хранятся у меня вот тут, — и Карамзин приложил руку к сердцу.
— Но, надеюсь, хоть месяц–то погостишь?
— Нет, нет! Я должен спешить. Кроме того, надо объявление о журнале дать заранее, чтобы набрать подписчиков.
3
Возвратившись от Державина, Иван Иванович сказал Карамзину:
— Ты приглашен на завтра на обед, однако Гаврила Романович просил пожаловать пораньше, чтобы можно было поговорить.
Державин жил в Петербурге в ожидании решения судьбы, после того как был снят с должности Тамбовского губернатора, отдан под суд, затем в результате более чем годового расследования оправдан Сенатом, но оставлен не у дел. Сам Державин и все окружающие предполагали, что в возмещение напрасно претерпленных гонений должна последовать со стороны императрицы какая–то значительная милость. Однако ожидание длилось уже почти год.
Представление Карамзина Державину оказалось неожиданно легким и простым.
Державин принял их в своем кабинете — просторной комнате, обитой неяркими обоями, уже довольно выцветшими. По стенам висело несколько картин, изображавших живописные руины, увитые зеленью, — хорошие копии с полотен Гюбер Робера, гравюры — виды русских губернских городов, гравированные портреты замечательных деятелей прошлых и настоящих времен. Сквозь застекленные дверцы трех книжных шкафов виднелись корешки переплетенных и непереплетенных книг. В некоторых рядах зияли пустые места: книги были взяты для чтения. Несколько номеров журналов в бумажных синих обвертках лежали на диване. Высокая конторка в виде аналоя, с запирающимися ящичками, двумя двойными подсвечниками и тяжелой чернильницей стояла возле окна.
Державин что–то быстро дописывал. Когда Дмитриев с Карамзиным вошли в кабинет, он бросил перо в стаканчик и пошел им навстречу.
— Здравствуй, Иван Иванович. А это, значит, твой друг?
— Николай Михайлович Карамзин, — представил Дмитриев.
Карамзин поклонился. Державин протянул руку и крепко, порывисто пожал руку Карамзина.
— Очень рад, очень рад.
Державин был одет по–домашнему — в колпаке, в атласном голубом халате; на модный фрак Карамзина, на шиньон и гребень на его голове он не обратил никакого внимания.
— Значит, вы намерены издавать журнал и желаете получить от меня стихи? Какие же стихи вам надобны?
— Хорошие, — ответил Карамзин. — А поскольку у вас, Гаврила Романович, иных нет, значит, любые, которые вы соблаговолите дать.
Державин пристально посмотрел в глаза Карамзину: не скрывает ли эта наивная лесть за собой насмешку, но взгляд молодого человека выражал искреннее восхищение. Державин рассмеялся.
Он подошел к конторке, выдвинул ящик, достал пачку бумаги.
— Здесь у меня лежит то, что еще не напечатано, а кое–что к тому же и не кончено. Что же выбрать, что же выбрать… — Державин, перебирая листки, вытянул один. — Может, это:
На темно–голубом эфире
Златая плавала луна;
В серебряной своей порфире
Блистаючи с высот, она
Сквозь окна дом мой освещала
И палевым своим лучом
Златые стекла рисовала
На лаковом полу моем.
Окончив чтение, Державин взял другой листок.
— Может, это…
Державин доставал из пачки один за другим листки, выхватывал, перебивая сам себя, строфы, строчки то из одного, то из другого стихотворения. Он увлекся и словно забыл о слушателях. Эти отрывки для него были частями целого, которое он знал или представлял, если стихотворение еще не было окончено. Карамзину пришло на ум сравнение того, что он слышал, с грудой драгоценностей, сваленных в беспорядочную кучу: там блеснет ослепительная грань драгоценного камня, там обрисуется какой–то изящный завиток неведомого узора, и все эти мерцающие блики, причудливые формы не столько являют собой, сколько заставляют предчувствовать и представлять всю красоту и богатство каждой вещи в отдельности и всех вместе. Он вдруг почувствовал, как его охватывает волнение, как часто забилось сердце, перехватило дыхание — так бывало всегда, когда он приближался к прекрасному: будь то памятник, место, овеянное славой пребывания в нем великого человека, или страница книги. Карамзин подошел к конторке взял один из отложенных Державиным листков и прочел несколько строк продолжения того, что тот только что читал, и спросил:
— А разве это плохо?
Державин на мгновенье задумался и сказал:
— Неплохо.
— Вот и я говорю: неплохо. Тогда почему же вы не читаете всего?
Карамзин порылся в бумагах, достал листок, который Державин читал первым.
— Тут еще по крайней мере пять десятков стихов.
— А надо бы еще строк двадцать дописать.