Но стихи, стихи – они-то все равно есть. Мои стихи… Когда переглянуться не с кем, когда ясны вещей причины… В том-то и дело, что это мои стихи. А не Его. Ему и не с кем переглядываться, особенно сейчас, особенно в ночной советской Москве. Ему и незачем. Все, что Он может – это как раз делиться с поэтами словами, а с людьми обычными – ощущениями, благодатью, чувствами, запахами. Запахами… Может быть, запахи вытянут мои стихи? Ночная Москва полна запахов, вот сейчас город дышит жасмином. Жасмин – он сам поэзия, среди всех цветов-стихотворений он ближе всех к настоящей поэзии. И это Он, Он делится с нами запахом жасмина. А когда делиться больше не с кем?» Поэт вздрогнул, он увидел перед собой строчку, вылитую из стали, вставшую посреди его воображения. Когда делиться больше не с кем, запахом… Каким запахом – ночным? Тревожным!.. Когда делиться больше не с кем тревожным запахом жасмина… Так, так, так… опять пошли стихи, пошли… Теперь нужно вернуться к образу ночи. Что уже оставило заусеницы в моих набросках? Ночные улицы в витринах. И правда, хорошо выходит, улиц некие отрезки ночуют на витринах? Нет, ночевать на них нельзя, вот если ночевать в магазинах… а вот если так: а улиц некие отрезки ночуют в темных магазинах. А? А?»
Следователь, наблюдавший за поэтом, видел в эти минуты, как тот подпрыгивал на стуле, как мотал головой, как подолгу держал глаза закрытыми, а затем открывал их и брызгал светом, и этот свет тоже прыгал – по столу, по стенам, по шторам – и выбрасывался в окно. В это время поэт торопился запомнить, заквашенные в этом свете строчки, четверостишия.
Вот если бы отпустили меня сейчас, я бы довел эти стихи до точки. Как бы не потерять их, как бы не заглушить эту речь из-за перегородки».
– Отпустите меня, я вам не помощник, – взмолился поэт. – Отпустите, мне нужно работать.
– А вас никто не держит, вот распишитесь и торопитесь домой, пока не совсем глубокая ночь. Вы еще успеете выспаться.
Следователь придвинул на ближний от поэта край стола листы бумаги. Но стоило тому только бросить на них взгляд, как первая же строчка выстрелила в голову:
Поэту тут же стало ясно, что перед ним приговор не Пастернаку, а приговор ему самому. Пастернак, в этом нет сомнений, своими стихами обновил весь мир, заставил всех посмотреть на него по-новому и заставил, будто Христос, поверить в Воскрешение. Творчество его – это величайшее чудо, а «чудо есть Бог». Вот именно! Вот именно! Пастернаку стихи явно надиктовал только Он, и, предать Пастернака, значит то же самое, что предать Бога. Поэт понимал – ему предлагают стать Иудой. Но лучше не дописать своих стихов, лучше выбрать разговор с Ним без перегородки. Да вот только кто меня пустит туда? Этот следователь, похоже, не просто чекист, – осведомитель почувствовал как невидимые мошки и жуки начинают поедать его конечности.
– Я это не подпишу, – сказал и стряхнул с себя мелких людоедов. – Я никогда не говорил, что Пастернак экстрасенс и – кто он там еще в вашей стряпне?
– Ой, не надо, не надо врать, зачем вы врете? – интонации чекиста напомнили поэту речь плохих артистов, с которыми ему доводилось когда-то играть на сцене одного столичного театра. – Вот же, вы сами написали своей рукой, вот у меня и копия даже есть, вот пишете вы гражданину Пастернаку: «…для того, чтобы видеть вещи такими, каковы они есть на самом деле – надо обладать ясностью зрения, надо ясно видеть, то есть быть ясновидящим». Здесь вы, конечно, можете увильнуть, я понимаю, вы могли бы сказать, что эта этакая фигура речи, – и чекист снова ребром ладони изобразил в воздухе волну. – Но вот вы же сами в том же письме говорите четко и ясно: «Поэтому, я буду даже чисто лингвистически прав, если это качество ясновиденья объявлю Вашим основным качеством». Ну, как, а? И вы после этого не хотите подписаться под своими же словами? Интересный вы литератор получаетесь, если не отвечаете за свои слова. Наверное, об этом стоит сообщить вашему литературному начальству.