Кабинет Лубянки – не лучшее место для стихов», – поэт пытался смягчить свои эмоции от ускользающего стихотворения иронией. Сейчас он точно понимал, что не расслышал голоса Бога – второе четверостишие идет вкривь и вкось. Но нужно его выпрямить, нужно настроить слух сейчас. «Господи, сделай так, чтобы я не мыслями, а физически вылетел отсюда. Вот я закрываю глаза, но летит лишь мое воображение. Вот снова закрыл, подхватите же меня, ангелы! Но перед глазами только старые картинки из прошлого. Картинки Москвы. Ночная столица моего стихотворения. Неуклюжая и обшарпанная, она уже сделала копии в лужах – отражения. Ночь – это всегда отражение. В темноте всегда отражается свет, иначе не было бы спасения. Как ночь отражается в лужах и витринах всеми фонарями улиц. Отражение в витринах, отражение улиц, – поэта снова охватила дрожь, и полился пот, еще чуть-чуть и сложится новый образ, и вот оно, знакомое чувство физического вытеснения поэта из реальности, словно кто-то шершавым железом проводит по не менее шершавой коже, и засасывает все тело и все сознание внутрь этого железа. Этого шерстяного металла, которого, конечно, никто не увидит: ни следователь, ни стены – никто. Металла, который, выдавив поэта обратно в этот мир, заберет у него кусочек жизни, потому что с каждым хорошим стихотворением поэт теряет дни, недели, месяцы. Жертвует ими ради слов, ради образов. Никто не знает, сколько унесут времени из жизни поэта вот эти улицы ночного города, что отражаются в витринах. Только бы сложить из них стих».
– Вы сегодня очень молчаливый, уважаемый. Уважаемый!? – прикрикнул чекист, «разбудив» поэта, вернув его в кабинет. – Расскажите-ка мне вот что тогда. Поступали ли вам угрозы от друзей или родственников тех предателей, которых вы когда-то сдали следствию?
«Такие вопросы обычно не задавали мне, – подумал поэт, – вероятно, я пропустил что-то важное, пока был в забытье».
– Я никого не сдавал, вы это прекрасно понимаете сами. И не надо называть меня уважаемый, будто бы вы постовой, а я пьянчужка, валяющийся в кустах жасмина у Кремля.
– Правильно, никто вам не угрожал. А знаете, почему? – следователь не сходил со своей линии, – Да потому что все, кого вы изобличили, понесли наказание справедливо, и все, я вас уверяю, раскаялись. Вы понимаете, дорогой мой, что, помогая следствию, вы помогаете людям каяться. Согласитесь, это большое и благородное дело, за которое вам, если вы верующий, зачтется.
«Эко, как хватанул, а он не такой дурак, как кажется, – поэт бросил заинтересованный взгляд на следователя, – кто он? Вероятно, правда, бывший гуманитарий, может, философ, или кто-то в этом роде. Его не зря натравили против меня. Похоже, они всерьез надеются получить от меня донос на Пастернака. Господи, сделай так, чтобы я скорее оказался на улице. Ууу, а на улице-то уже ночь. Как быстро летит время, когда сочиняется стих. Неужели я здесь так долго? А, и ладно, какое это имеет значение – в таких местах о времени никто не вспоминает».
– Вы же знаете, что советская власть всегда хорошо к вам относилась, – кагэбэшник продолжал окутывать паутиной поэта, вот только на этот раз его слова отдались в сердце того ударами березовой розги, потому что упреки за неблагодарность власти он слышал чаще, чем гимн Союза по утрам. – Вас как серба могли отправить на вашу родину, вас могли и на войну отправить, или даже посадить. Но мы гуманны и благосклонны, почему же вы, советский гражданин, гордость советской литературы, перестали отвечать нам взаимностью?
– Я не подпишу этого. Не утруждайтесь игрой в добродетеля. Переходите сразу в злого следователя. Давайте про то, что посадите меня, про то, что изгоните из страны, про то, что устроите травлю в прессе, про то, что лишите меня возможности переводить, и про то, что никогда мои стихи не увидят свет.
Говоря про стихи, поэт поймал коварную мысль: «А что, если они издадут мой сборник? Тогда у них будет больше права на мою подпись. Нет, нет, Господи, прости, я даже не должен так думать, да и никто никогда не издаст стихов о Боге в этой стране, от управления которой Его жестко отстранили.