В 1985 году она уже не рассказывала об этом так легкомысленно. Я со своей женой находился в маленьком парижском pied-â-terre[138]
Бернштейн, в комнате, где были в основном книги да знак на стене “RUE SAUVAGE”[139]. Это была реликвия с улицы, которую ЛИ когда-то пытался спасти от сноса; группа полагала, что если дух улицы («самый разрушительный и кошмарный аспект в столице») соответствует её названию, то это делает её психогеографическим маяком. Бернштейн подарила мне экземпляр “Libération”, левацкой ежедневной газеты, для которой она раз в неделю писала литературную колонку. Первая страница содержала последние новости о самолёте Trans World Airlines, угнанном арабскими террористами в Бейрут несколькими днями ранее. Я читал об этом: утверждалось, что по приказу боевиков немецкая стюардесса выбрала из списка пассажиров тех, чьи фамилии «походили на еврейские», и эти люди были отделены от остальных. Некоторые члены экипажа противились такой процедуре, так как боялись, что могут пострадать «невинные люди» — неевреи с фамилиями, «похожими на еврейские», которые окажутся в одной компании с предположительно виновными: евреями настоящими. «Летите домой на TWA?» — умильно спросила Бернштейн. Мы кивнули. «Приготовили жёлтые звезды?»Она была невысокой, седой, с короткой стрижкой и круглым лицом. Она немного походила на Гертруду Стайн, если убрать надменное выражение губ и заменить стремление осуждать на счастливый взгляд. Она явно не была похожа на женщину, чьи сочинения для ЛИ и СИ, а также оба её романа можно описать несколькими словами: холодные, жестокие, резкие, непрощающие. Наиболее яркие эссе прибегали к интеллектуальному терроризму (особенно «Без излишнего снисхождения» в первом “Internationale situationniste”, апология стратегии, так сказать, вербовки посредством исключения: «Мы стали сильнее и тем самым более притягательными»), романы — оба повествующие о «Женевьеве» и «Жиле», интерпретациях её и Дебора, её мужа с 1954 по 1971 год, — были о людях, которые всё это воплощали в себе.
«Я была очень корыстолюбивой и неискренней девушкой, — сказала Бернштейн. — Сегодня даже трудно представить, что мы с Жилем были вовлечены в такую агрессивную компанию, как l’internationale lettriste. Многие из нас оказались довольно милыми людьми! И я была абсолютно убеждена, что мы прославимся — что мы заменим старый мир новым, что мы совершим социальную революцию».
Бернштейн поступила в Сорбонну, вскоре, заскучав на занятиях, она стала блуждать по улицам в поисках родственных душ. «Однажды я вошла в кафе и нашла там своих друзей. Они были алкоголиками — очень молодыми алкоголиками, как мы все. Они собирались после полудня, и была музыка, шум, разговоры всю ночь».
Этим кафе было “Chez Moineau”, рю де Фо, 22, в квартале, соседствующем с Сен-Жермен-де-Пре. Мимо ходили люди со всего света. Это было пристанище для эмигрантов, неудавшихся художников, многообещающих самоубийц, беглецов и прогульщиков, мелких преступников, наркодельцов, бомжей, эксцентриков (один старик регулярно появлялся в японской военной каске, из которой проволокой вытаскивал пачку сигарет) и для нового Леттристского интернационала, то есть для стола, за которым собирались те, кого Дебор считал готовым для изменения мира. «У некоторых, вроде Сержа Берна, уже были свои легенды, — рассказывала Бернштейн. — Остальные прославились позже — а, не все, не я, как видите! Леттристами были не все. Туда приходили nouveaux réalistes и réalistes fantastiques[140]
. С нами был Иван Щеглов и Анри де Беарн — по фамилии можно судить, что он из очень знатной семьи. Потом он стал голлистом; как и большинство, он вернулся к тому, чем и был с самого начала. Жан-Мишель Менсьон, — Бернштейн открыла вышедший в 1981 году фотоальбом Эда ван дер Элскена “Parijs!” на странице, где Менсьон и Фред разгуливают по улице с раскрашенными волосами («панки не изобрели ничего нового», — сказала она), — пробыл с нами недолго. Его родители были коммунистами. Теперь он бюрократ в Коммунистической партии».«Щеглов и де Беарн жили на чердаке, и каждую ночь свет с Эйфелевой башни бил им в глаза. Они решили её взорвать», — не по политическим мотивам, не в качестве акта нигилизма, а из-за того, что она не давала им уснуть, — «и их арестовали. С динамитом. Это было во всех газетах. Я не знаю, собирались ли они и вправду это сделать. И, естественно, они трубили об этом на каждом углу».
Ван дер Элскену нужно было зарабатывать на жизнь. Как и все другие фотографы в Париже, он делал множество снимков влюблённых, обнимающихся на улице под дождём, а в “Moineau” он был завсегдатаем, как многие другие. Хотя Дебор запретил ему под угрозой побоев фотографировать ЛИ, ван дер Элскен слонялся по залу, прицеливаясь на зеркала, покрывавшие стены. В определённой мере сделанные им фотографии говорили о ЛИ не меньше, чем их манифесты, начертанные на столе, — что признал и сам Дебор, вырезавший их из первой книги ван дер Элскена, фоторомана под названием «Любовь на Левом берегу», и вставлявший в “Mémoires”.