Мне хочется крикнуть ему: сгинь, нечистый! — но губы не могут шевельнуться. Я зажмуриваюсь. «Да воскреснет Бог, и расточатся врази его», — как учила меня бабушка. Слышится жуткий звук, как от хлопанья крыльев большой птицы. «Ага, испугался!» — радуюсь я и вдруг чувствую, как в моей груди зарождается тёплый свет — тихий, как утренняя заря над сонной водой. Невидимые крылья хлопают и бьются в панике, слышится мерзкий писк, как у разозлённой летучей мыши, но я инстинктивно понимаю: свет — моё оружие. Я вижу его даже с закрытыми глазами, он льётся из моей груди и очень не нравится моему призрачному визави. Не открывая глаз, я всей душой всаживаю в бьющееся надо мной существо слово за словом: «Изыди, враг рода человеческого!» Существо жалобно бьётся и верещит. За моими плечами тоже что-то сияет — что-то похожее на два ярких крыла, словно сотканные из света. «Вот тебе, получи!» Я наношу последний — «всуе трудишься во мне, падший. Ты, превознесённая гордыня, унижаешь себя, так усиленно борясь со мною слабой» — удар.
Мои открывшиеся глаза на миг видят нечто бестелесное и прозрачное, в последних конвульсиях бьющееся надо мной в воздухе. В напряжённо молчащем пространстве стихает тоскливый вопль, и всё прекращается. Мой лоб покрыт холодной испариной. Альбина спокойно спит рядом, её не мучат кошмары и не домогаются бесы. Усилием воли стряхнув с себя обрывки холодящей сердце жути, я сажусь в постели и стараюсь проснуться. Мне ещё щекочут спину чьи-то мёртвые пальцы, и я, кое-как в потёмках одевшись, бегу прочь от кошмара — на балкон.
Я не знаю точно, который час, но судя по тёмно-синему, ещё почти чёрному небу, сейчас раннее утро. Сначала мне кажется, что где-то пожар: деревья, фонари, соседние дома — всё окутано густой седой дымкой. Но в холодном предрассветном воздухе не пахнет ни дымом, ни гарью, а лишь сыростью: это туман. Да, в самом деле, ведь сейчас осень, а осенью туманы — обычное дело. Я стою на балконе, кутаясь в куртку, дрожу и дышу, и жаркое марево кошмара тает без следа в холодном пространстве. В тумане всё выглядит странно и причудливо, не так, как в обычных сумерках; свет фонарей матовый, тускловатый, и кажется, будто туман сам светится, и оттого чётче выступают окутанные им ветки деревьев, местами уже почти голые. Всё таинственное, неподвижное, словно околдованное, обычные предметы приобрели загадочный вид, их почти не узнать из-за размытости очертаний. Вот в воздухе висит светящийся прямоугольник окна, а самого дома не видно, и кажется, что окно существует само по себе, без дома. Где-то в самой густой мгле вспыхнули два огонька и поползли с глухим рокотом, щупая туман перед собой длинными размытыми лучами: машина. Чуть ближе — какой-то блик, но не разобрать, чему он принадлежит. Я стою, пока туман не начинает проникать мне под куртку холодными ловкими пальцами, вытесняя остатки тепла и сна.
Замёрзнув окончательно, я иду на кухню. Стройные, как ноги манекенщицы, стрелки на круглом циферблате бесстрастно показывают шесть часов тридцать две минуты. Кухня блистает образцовой чистотой: перед уходом Мадина всегда убирается. До её прихода ещё полтора часа, а у меня в животе уже полыхает пожар: я ничего не ела больше суток. От вида холодильника, полного всевозможных продуктов, мой аппетит поднимается на дыбы, ржёт и требует овса, но мне почему-то совестно хозяйничать на чужой кухне и есть чужую еду. Присев к столу, я около минуты решаю остро стоящий вопрос: есть или не есть? Компромисс напрашивается сам собой: есть, но совсем немного. Поставив чайник, я намазываю маслом ломтик белого хлеба, отрезаю тончайший ломтик сыра и кладу на бутерброд. Смотрю на булку, от которой я отрезала ломтик, на кусок сыра: кажется, незаметно. Кладу всё на место, смахиваю крошки в мойку, мою нож и ставлю его в подставку к остальным ножам. Чайник вскипает, а я открываю дверцы шкафчиков в поисках чая. Найдя, кладу в чашку пакетик и заливаю кипятком. Голодный дракон в моём желудке, проглотив этот лёгкий завтрак, на некоторое время утихомиривается. Ополоснув чашку, я окидываю взглядом кухню: безупречная чистота не нарушена.