Завтра увезут его — и ничего здесь не изменится. Будут балы и маскарады, в редакциях будут шуметь витии, в департаментах скрипеть перья, строча черноту, публика будет рукоплескать водевилям в Александринке.
Чем они заняты сейчас, его близкие? На что надеются?..
Только она одна и могла совершить такое — пробиться к нему в крепость сквозь все преграды, только она одна! «В ней, как в сиянье дня, я увидал, что истинно, что ложно, что жизненно, что призрачно, ничтожно во мне и вне меня…»
Не суждено было соединиться Данте и Беатриче, Петрарке и Лауре. Почему судьба всегда немилостива к влюбленным? Неужели только разлукой и утверждается любовь?..
Ветер холодил лицо, и он ощутил на щеках слезы. Пинкорнелли понуро стоял в двух шагах, подперев рукой воротник шинели, прикрывая больное ухо, и тоже смотрел за Неву.
…А в Париже, на Итальянском бульваре, в нише башни герцоги Ришелье, безногая старуха каждый вечер играет на скрипке. В сумерки зажигает свечу, окружает ее бумагой от ветра, а в дождь распахивает ветхий зонтик, и капли падают на глянцевитые костыли под звука скрипки…
Вернулись в крепость, и Михайлов снова один. Горит плошка, за стеной бубнят солдатские голоса.
Взял Евангелие с вложенной ленточкой. «И вот я сказал вам о том, прежде нежели сбылось, дабы вы поверили, когда сбудется. Уже немного мне говорить с вами, ибо идет князь мира сего…»
В пять часов утра загремел ключ в двери и в нумер вошли два офицера и фельдшер с бритвой и ножницами. Фельдшер сначала постриг длинные волосы Михайлова, а затем и обрил по-арестантски. Пинкорнелли отвернулся и, подняв плечи, стал тихо сморкаться.
Белокурый ефрейтор, сутулясь, принес положенные для казни серую хламиду и черную круглую шапку.
Михайлова, вывели из гауптвахты. Возле черной кареты уже стояли три конных взвода сопровождения из казаков.
Проехали Иоанновский мост через пролив, выехали на Петербургскую сторону. В утренней темени слабо мерцали огни в окошках. Ехали скорой рысью, по бокам кареты и сзади цокали копыта коней. Пересекли Кронверкский проспект, и скоро показалась площадь Сытного рынка. Здесь уже стоял черный эшафот, оцепленный двумя рядами войска, сначала эскадроном лейб-гвардии, а затем петербургским батальоном внутренней стражи. За войском собралась негустая толпа.
Михайлова вывели на эшафот и при барабанном бое велели стать на колени.
Он стал на колени. Перед кем? И за что?..
Барабаны смолкли, сенатский чиновник зачитал приговор, и палач переломил шпагу над головой осужденного.
Одной дворянской шпагой стало в России меньше; одной страницей в истории стало больше.
Михайлова подняли с колен и, по церемонии, приковали к черному столбу посреди эшафота.
Он стоял у столба позора и смотрел в толпу, ища взглядом знакомые лица, ловя взмах руки, знак платочком, — и никого, и ничего не увидел.
По краям площади светились окна домов, а в толпе из торговцев рынка, мещан и мастеровых слышался негромкий говор:
— Генерал, небось хотел государя сменить и всех министров.
— Не по нутру барам государева воля.
— Ясное дело, мужикам землю, а дворянам — шиш.
— Для таких и веревки не жалко.
— Постыдились бы, нехристи! Человека для муки готовят, а вам лишь бы языком молоть…
В той же карете, рысью, с кортежем казачьих взводов Михайлова увезли в крепость. «И вором (шельмой) объявлен будет…»
На свидании он бодрился. Подчеркнул Чернышевскому, что воззвание «К барским крестьянам», так же как и «К солдатам», ходило в Петербурге по рукам, и составители их остаются никому не известными.
Полонский все гладил и гладил его плечо и бормотал невразумительные слова. Гербель выглядел молодцом и заверил Михайлова, что в будущем году он издаст его книгу любой ценой. Александр Серно был угнетен, подавлен и видом крепости, и видом Михайлова, красивое лицо его было матово-бледно, пухлые губы поджаты, в глазах тоска. Прощаясь с Михайловым, он не удержал слез, будто предчувствуя поворот и в своей судьбе…
Он был мало внимателен к односложным и грустным словам друзей — ждал Людмилу Петровну.
Она сказала, что уведомить о казни должны были накануне, по обещанию Суворова, но напечатали только сегодня в полицейских «Ведомостях», — никто ничего не знал и потому не пришли на площадь.
Она взяла на память его деревянную ложку, выструганную ефрейтором, и просила Михайлова записывать все подробности, «даже где и когда в пути пришлось чихнуть».
Бледный, сумрачный Шелгупов, едва сдерживая дрожь в голосе, рассказал, что просил у Муравьева назначения на службу в Сибирь, но тот пока отказал и предложил ему ехать в Астрахань. Шелгунов либо возьмет годовой отпуск, либо выйдет в отставку. И в любом случае они поедут следом за ним втроем. Михайлов просил его дождаться весны, тепла. «Я там пока обживусь, обдосужусь…» И еще Шелгунов сказал, что Суворовым направлены письма губернатору Западной Сибири, в чьем ведении Тобольская тюрьма, и губернатору Восточной Сибири, в чьем ведении Нерчинская каторга.
Расцеловались, распрощались — до скорой встречи!..