Приказные чиновники произвели на него весьма унылое впечатление. У одних продранные сапоги, у других дырявые валенки, штаны с заплатами, сюртуки замаслены и с оборванными пуговицами, на шее вместо галстука какие-то онучки. С первого взгляда видно, что живут они в крайней нужде и не удивительно, что побираются гривенниками и даже пятачками от несчастных ссыльных. Михайлову подумалось, что вряд ли и каторжный согласится поменяться платьем, да, наверное, и местом, с канцелярским чиновником Тобольского приказа о ссыльных.
Зато тюремный замок выглядел ухоженным, побеленным, будто главная гордость города. Большой двор поделен каменными стенами с воротами, на кандальном дворе стояла безглавая церковь с каким-то назиданием славянской вязью над входом. И всюду тяжелые двери с коваными решетками.
Михайлова поместили в «дворянское отделение» в одном нумере с поляком из дворян Станиславом Крупским, совсем еще молодым человеком лет двадцати трех. Рослый, голубоглазый и ладный собой, в синей венгерке польского кроя и в красной конфедератке, Крупский имел совсем не тюремный вид. Держал в нумере свой самовар, свой погребец, окованный сундучок и даже гитару.
Едва Михайлов расположился и попил чаю из самовара сожителя, как явился председатель губернского правления — засвидетельствовать свое почтение господину петербургскому литератору. За председателем пришел учитель словесности городской гимназии. Он выписывает «Современник», хорошо знает имя Михайлова и выражает сочувствие его положению. За учителем явились два доктора, поздравили с наступающим Новым годом и сказали, что всему Тобольску уже известно о прибытии Михайлова. Крупский был весьма удивлен такому вниманию, он уже пять дней здесь, а к нему еще никто не приходил. Он тут же рассказал свою историю, от которой Михайлов только руками развел, ничего не понимая. Будучи студентом Краковского университета, Крупский согласился на предложение полицмейстера стать его агентом. Признавшись дружкам-студентам, что сделал он это умышленно, ради выгоды, Крупский стал ездить по городам и местечкам, узнавать, где готовится выступление, и доносить в полицию, указывая, однако, неверные сроки — то на день раньше, то на день позже. Из агента краковской он скоро стал агентом варшавской полиции, преотлично жил на казенный счет, посещал театры и гульбища, тратил денег сколько душа хотела и пугал полицию сведениями о тайном обществе, о расклеенных на улицах плакатах, которые вынужден был сам писать и расклеивать. За ложные доносы в конце концов ему присудили четыре года крепости и предложили на выбор австрийскую тюрьму (ко всему он был еще и австрийский подданный) или Сибирь. О политическом движении среди поляков Крупский ничего толком рассказать не мог, Михайлов, живя в Петербурге, знал больше его; не было в нем ни особой смекалки, ни хитрости, чтобы ловко обманывать полицию, не было и задора, свойственного молодости, — так, одно шалопайство. С вожделением вспоминал Крупский рестораны и вечеринки за счет полиции, видел в этом борьбу за польскую неподлеглость и считал себя патриотом в духе Конрада Валленрода.
Всю ночь под Новый год Михайлов разгонял мышей звоном своих кандалов, — уж хотя бы тут помогли. Мыши пищали по углам, сновали по полу, взбирались на постель.
Первого января с Михайлова сняли кандалы. Видимо, вчерашние визитеры пошли с ходатайством и уговорили пслицмейстера пойти на послабление.
С утра начались новогодние поздравления. Первым пришел надзиратель из казаков, и Крупский сказал по-немецки, что ему следует дать рубль, иначе не уйдет. За ним пришел уже подвыпивший помощник смотрителя, и Крупский повторил ту же фразу. Потом повалили поздравители из города, принесли Михайлову журналы и газеты, разного варенья, сыру, масла. А к вечеру в нумер вошла дама и вручила Михайлову букет цветов.
«Сибирский букет был не пышен: гвоздика, гераний, мирт и несколько полуразвернувшихся китайских роз, но он был приятнее мне, чем в иное время и в ином месте самые красивые и дорогие цветы… Цветы нашли меня в тюрьме; неужто любовь и дружба не найдут меня в ссылке», — написал Михайлов Людмиле Петровне.
Зашли проститься перед отъездом Каменев и Бурундуков, порадовались, увидев Михайлова без оков, согласились взять с собой его письма в Петербург.