Второе отделение началось речью профессора истории Платона Павлова о тысячелетии России (празднование будет нынче в день коронации, 26 августа). И речь его произвела впечатление не менее сильное, чем чтение Достоевского, хотя и совсем в другом роде. Профессор Павлов не особо популярен среди студентов, не сравнить его, скажем, с Костомаровым, да и характер у него уступчивый, деликатный. Но здесь, на вечере, с ним что-то произошло. Он говорил вдохновенно, с энергическим жестом и даже стучал по трибуне. Он подчеркивал, что в продолжение целого тысячелетия Россия была страною рабовладельческой. Сословия у нас разделены пропастью. Манифест об освобождении крестьян открыл бездонную пропасть между простым народом и высшим классом, живущим совершенно от него отдельно. «Не обольщайтесь мишурным блеском, не ослепляйтесь ложным величием! — восклицал Павлов, как бы обращаясь к самому царю. — Никогда, никогда любезное наше отечество не было в таком плачевном состоянии, как нынче!» Речь его прерывалась рукоплесканиями, в иных местах речи топали ногами в поддержку и так кричали, будто хотели казнить себя за то, что тысячу лет мы были рабами и остались рабами. И взвинченный яростным шумом залы, Павлов закончил страстным предостережением: «Если правительство остановится на этом первом шаге, то оно остановится на краю пропасти. Имеющий уши — да слышит!» Что тут поднялось в зале, описать невозможно… Павлов ушел, его вызывали снова, он выходил, шум не утихал. Неподалеку от меня высокий господин в бороде и в мещанском платье, приложив ладони ко рту, протодьяконовским басом ревел: «Рылеев, Пестель, Каховский… — Он называл имена борцов с тысячелетним рабством. — Михайлов». И тут я, не помня себя, завопила: «Михайлов! Михайлов!!» Страшный бил миг, безрассудный, как вспомню, сердце колотится.
На эстраду вышел Некрасов, поднимая то одну руку, то другую, он пытался утихомирить залу, раскрывал рот беззвучно, вскидывал жидкую бороду, снова тряс перед собой руками, лысина его блестела, наконец шум утих, и Некрасов объявил: «Стихотворение Михаилы Ларионовича Михайлова «Белое покрывало», из Гартмана». Читал Некрасов взволнованно, будто стихотворение недавно написано, но, наверное, вся зала повторяла за ним каждую строку: «Своей отчизне угнетенной хотел помочь он: гордый нрав в нем возмущался; меж рабами себя оп чувствовал рабом — и взят в борьбе с могучим злом, и к петле присужден врагами…» Оно напечатано в «Современнике» два года назад и настолько уже популярно, что даже отец мой его наизусть знает, как пришла к узнику мать, утешала его и обещала: «И поутру, как поведут тебя на площадь, стану тут, у места казни, на балконе. Коль в черном платье буду я, знай — неизбежна смерть твоя… Но если в покрывале белом меня увидишь над толпой, знай — вымолила я слезами пощаду жизни молодой». И когда узника повели на казнь, он увидел мать в белом покрывале. «И ясен к петле поднимался… И в самой петле — улыбался! Зачем же в белом мать была?.. О ложь святая! Так могла солгать лишь мать, полна боязнью, чтоб сын не дрогнул перед казнью!» Многие в зале плакали…
В антракте всюду говорили о Павлове. «Почему его не остановил никто? Отсюда ему теперь одна дорога — в Дворянское собрание». Так стали называть Петропавловскую крепость после того, как загнали туда тринадцать тверских мировых посредников из дворян. Они заявили, что законоположение 19 февраля не удовлетворило народных потребностей ни в материальном отношении, ни в отношении свободы, а только возбудило их.
Последнее отделение началось совсем поздно, около полуночи. Вышел Чернышевский, и его встретили овацией, хотя он не произнес еще ни одного слова. Он не читал, он просто говорил, запинался, повторял «ну-с; нуте-с». Возможно, его сбила овация, но если и сбила, так не в ту сторону, у него будто одна появилась цель — возмутить всех, восстановить против себя. Признаться, мне было за него неловко — ведь он же кумир молодого поколения. Вышел он не во фраке, как все, а в простеньком пиджаке и в цветном галстуке, волосы а ля мужик, и все крутил и крутил в руках цепочку от часов. Говорил он о Добролюбове и все как-то вразброс, несвязно. Молодость, дескать, ничего не значит, и Добролюбов в свои двадцать пять лет был гений. Он назвал его так несколько раз и вызывающим тоном, будто наперед зная, что с таким мнением не все согласятся. Тут сразу же начались шиканья одной стороны и аплодисменты другой.