Вечер, скорее даже полуношник, продолжался долго, часов, наверное, семь. Была Людмила Петровна, не могла я ее не заметить, была она до самого конца, хотя и не играла на вечере никакой особой роли, если не считать ее игру на рояле. Я увидела ее первой… но прежде маленький отступ в прошлое. В канун Нового года, пересилив себя и больше ради Николая Васильевича, я все-таки пошла на Екатерингофский проспект, чтобы пожелать Шелгуновым счастья. И увидела, что доски на их дверях уже сняты — ни доски Михайлова, ни доски Шелгуновых. Я так и поняла, что они уже уехали в Сибирь, и еще подумала, как это хорошо и благородно. А через неделю узнала, что они всего лишь переехали на Царскосельский проспект в собственный дом Серно-Соловьевичей…
Я увидела ее первой и отвернулась, но она сама подошла ко мне. Я была подчеркнуто холодна с ней, я уже приготовила колкую фразу: «А говорят, вы уже в Сибири», но она перебила меня, сказав: «Здесь младший брат Михаила Ларионовича, Николай», и вдруг поцеловала меня в щеку. Я зарделась от неожиданности, ничего, конечно, не успела сказать, а она тут же отошла, слегка прихрамывая (до сих пор у нее больны ноги после родов Мишутки).
Она отошла, а я сразу же решила познакомиться с его братом, разыскать его с помощью Шелгунова, но самого Николая Васильевича я увидела слишком поздно, когда он уже перед самым началом шел с Некрасовым за кулисы. У Некрасова вид понурый, он сутулый, убитый, и легко понять отчего. Беды валятся на «Современник» одна за другой. Умер Добролюбов, сослан в каторгу Михайлов, а неделю назад похоронили Панаева, без гражданской панихиды, без добрых слов, которых он, многолетний издатель журнала, заслуживал; и Некрасов, уже на поминках, сидя за столом, оправдывался: Суворов-де запретил речи…
Брата его я решила разыскать в перерыве, подойти к нему просто и смело: «Позвольте вам высказать мое глубочайшее уважение к вашему брату, Михаилу Ларионовичу. Я знаю его с детства, почитаю его и люблю. Я не поехала к нему в Сибирь только потому, что туда едут, во всяком случае собираются ехать, другие. Но когда он вернется, а я верю, это будет скоро, я первой выйду встречать его!» И что-нибудь еще скажу в том же роде, а оп пусть напишет Михайлову о смелой девице весьма привлекательной наружности (если уж. я проиграла перед Людмилой Петровной, так хотя бы не останусь ханжой, я вижу, как смотрят на меня молодые люди). Об афише я записала, теперь о билетах и публике. Билеты от одного до семи рублей серебром, а зала госпожи Руадзе весьма просторна, в ней тысяча сто мест. Что касается состава публики, то такого вечера не было еще в Петербурге со дня его основания и, как теперь уже стало известно, не скоро будет (о причинах я скажу потом). Здесь были, во-первых, главные кумиры молодого поколения Чернышевский и Писарев, а также Достоевский и Лесков, Некрасов и Авдотья Панаева, Василий Курочкин, Писемский, Боборыкин; были музыканты Генрик Венявский и Антон Рубинштейн, были профессора университета, а кроме литераторов, ученых и музыкантов полно светских дам, полно офицеров морских и сухопутных, генералов статских и военных, именитых купцов и мещан, был даже генерал-губернатор Оренбурга Безак со своим адъютантом. И вся эта разносословная публика, можно сказать, цвет общества, знала или догадывалась, ради кого будут сегодня чтения, пение и музыка. И этот не афишный, скрытый умысел устроителей создавал особый интерес к каждому выступавшему, — а как будет выявлено и подано его отношение к Михайлову?
Устроители вечера хорошо составили программу. Со сцены читали прозу и поэзию сами сочинители, затем пела примадонна итальянской оперы Лягруа, звучал дуэт для скрипки и фортепиано, затем была речь о тысячелетии России, воспоминания о Добролюбове, переводы из Гартмана и Беранже, а под занавес апофеозой прогремела «Камаринская» Глинки, аранжированная для четырех роялей, и на каждом рояле по четыре руки. Однако в этом моем перечислении присутствует лишь одна сторона — сторона сцены, но была и другая — сторона залы, и она тоже звучала, и преотлично звучала — как отзыв, как громогласное эхо, которое у меня до сего дня в ушах. Все было: и крики, и мертвая тишина, и вздохи, и стон, и топот ногами, и такие рукоплескания, что… можно стать инвалидом. Уже в самом конце, по выходе из залы, я слышала совсем осипшие от криков голоса и видела, как один студент, сладко морщась, показывал другому свою багрово-синюю, как сырая говядина, ладонь, — так он хлопал Чернышевскому, стараясь забить свистки и шиканье.