— Так почему яге вы говорите «лондонская бумага, лондонский шрифт»? — с раздражением обронил Горянский.
Костомаров провел ладонью по щетине на лице, почесался. Он оброс за эти дни, не похож на корнета, похож на пьющего дворянского отрока, а скорее — арестант арестантом, вечный, каковым и суждено ему быть.
— Я не печатал этого листа, господин Горянский, — устало проговорил он. — Не мучайте ни себя, ни меня. А если вы полагаете, что относительно шрифта и бумаги я проговорился, дело ваше, полагайте.
Теперь упрется, и выйдет сказка про белого бычка. Вопросы задавать нет смысла, пора перейти к утверждениям.
— А ведь вы действительно проговорились, господин Костомаров, как же это вы так? — пожурил Горянский. — Неосмотрительно с вашей стороны… — Он внимательно следил за Костомаровым — ни раскаяния в нем, ни осознания промаха, наоборот, удовлетворение, будто он чего-то важного для себя добился.
Впрочем, если подумать, так ведь оно и есть, добился. В том, что он сказал, цель слепому видна — отвести от себя грозящее каторгой обвинение в печатании листа. Дескать, в Лондоне, и все. Что же тут странного, нелогичного? Отвести от себя, во-первых, но есть что-то и во-вторых… У Горянского появилось ощущение, что не он ведет допрос, а Костомаров ведет с ним игру по какому-то своему плану. Будто они вдвоем в бильярдной. Костомаров сделал ему подставку, а Горянский от неожиданности своим глазам не верит и целится по другой лузе. А подставка стоит. И теперь уже Костомаров любезно делает вид, будто ее не видит…
— Я не проговорился, — напирая на «не», сказал Костомаров. — Я всего лишь не договорил.
— Договаривайте, это пойдет лишь на пользу вам.
— Я не договорил того, что лондонскую бумагу и лондонский шрифт, то есть лист «К молодому поколению», я видел на столе у графа Петра Андреевича Шувалова.
«Экая скотина!» — Горянский пружинисто вскочил, быстро прошел через кабинет, толкнул дверь и сказал через порог:
— Составьте отношение коменданту крепости его превосходительству генералу Сорокину на предмет водворения одного арестованного!
Свою подставку Костомаров сам же и загнал в лузу, да еще с треском. Да прежде подразнил партнера. Горянского взбесило, ибо Костомаров говорил правду — Шувалов действительно получил лист по почте, что вызвало особенное негодование графа.
Горянский вернулся к столу, не глядя на Костомарова, будто его уже нет здесь, он уже в крепости.
— Можете идти, господин Костомаров, сейчас вас переведут куда следует. — Не садясь, он уперся прямыми пальцами в стол, всей своей позой показывая, что разговор окончен.
Выражение лица Костомарова не изменилось, оставалось сумрачно-задумчивым.
— Во мне, как и во всяком живом человеке, не может молчать чувство самосохранения, — не спеша, сосредоточенно заговорил он. — Считаю, однако же, долгом уверить вас в том, что я всегда почитал и почитаю общественное мнение. Я охотно перенесу даже жестокую месть с вашей стороны, но не решусь опозорить шпионством честное свое имя. И если я даже погибну под тяжестью употребляемых против меня насилий, то это не может иметь никаких последствий для других, потому что мною будут приняты против этого известные меры.
«Он позирует, будто я с ним из одной партии, будто сегодня же я поеду к Михайлову и скажу ему, как геройски держится его вскормленник».
— Считаю своим долгом заверить вас, господин Костомаров, что я тоже всегда почитал и почитаю общественное мнение. Только общества у нас — разные. Идите, господин Костомаров!
Тот поднялся, едва заметно кивнул и пошел к двери неуверенным шагом, у него затекли ноги после сидения. У порога оп остановился.
— Из крепости мне будет дозволено написать письмо?
— Нет, писать из крепости запрещено.
— В таком случае, позвольте мне написать отсюда?
Горянский подумал, прикинул, сделал вид, что колеблется.
— Пишите.
— Надеюсь, частные письма у вас не вскрываются? — Тут Костомаров впервые глянул в глаза Горянскому, и Горянский убедился: Путилин прав, таких жалких, наполненных страхом глаз Горянский давно не видел. А словеса его хоробрые — попросту занавеска. — Если мне станет известно, что вы используете сведения из моего частного письма, — продолжал Костомаров твердо, — предупреждаю, я подвергну огласке ваши незаконные действия.
Снова перед Горянским зеленое сукно и желтый шар возле самой лузы…
— Идите, Костомаров, идите! — жестко велел Горянский и потер виски, он устал от вязкой игры Костомарова, от его домогании черт знает чего. И добавил желчно: — Иначе не успеете составить своего письма.
Войдя в арестантский нумер, отведенный ему тут же, в Третьем отделении, Костомаров прошел к столу и сел, держа спину прямо, стараясь не опускать головы. Он досадовал на свою походку там, в кабинете Горянского, когда шел от кресла до двери. Ноги его не слушались, будто проскакал он охлюпкой верст двадцать. Не ожидал он от ног такого подвоха. В остальном же позора он не допустил, не унизил себя. Ничьей чести, и своей прежде всего, не посрамил. И нет в том ничего необычного, он всегда был тверд, мужествен и таковым останется.