Повернулся ключ в замке, и Михайлов поднял голову — кого принесло, Путилина? Вошел незнакомый пожилой господин генеральского чина, со звездой и с приятным, неглупым лицом, возможно оттого что в очках. Негромко и спокойно представился:
— Фердинанд Фердинандович Кранц, ведаю политическими делами собственной его императорского величества канцелярии.
Закурив тоненькую дамскую папироску, генерал стал неспешно ходить по нумеру, ступая мягко и пружинисто.
— Я помню вашего трогательного Адама Адамыча. — (Повесть была переиздана недавно с посвящением Тургеневу.) — Читал ваши статьи о женщинах, знаю ваши переводы Гейне и очень уважаю ваш талант. — Он говорил спокойно и внушительно, не преследуя, казалось, никакой иной цели, кроме оценки трудов своего слушателя. — Извините мое выражение, но я вам говорю от души: вы сделали непростительную ошибку. — Он остановился возле Михайлова, держа у пояса дымящую папироску. — Ошибку, которую не поздно исправить. — Он снова отошел от вежливо молчащего Михайлова и заговорил как бы сам с собой: — Все мы забываем, к сожалению, кому обязаны пока немногими, но твердыми шагами вперед, всем нам хочется в один прыжок перескочить к результатам, до которых доводят десятилетия, а то и века исторической жизни. Нам не терпится ровно, с благоразумной постепенностью идти по пути прогресса, нам нужно бежать сломя голову, не замечая пропастей и оврагов, да и не просто самим бежать, а еще подгонять и подзадоривать самую нетерпеливую, самую горячую да и самую, нечего греха таить, неразумную часть общества — молодое поколение. Вы согласны со мной, господин Михайлов?
— Идти ровно по пути прогресса невозможно, ваше превосходительство, неизбежны пропасти и овраги, которые роются самой консервативной, упрямой да и самой, нечего греха таить, неразумной частью нашего общества. Преследования есть натуральная участь всякой новизны.
— Однако же вы в своем воззвании обрушиваетесь почему-то не на эту консервативную часть, а на самого государя, на наш принцип власти. Ошибка ваша в том и заключается, что вы не хотите понять, что государь совершенно одинакового с вами образа мыслей.
— Я нахожусь в условиях, которые не позволяют мне с вами спорить, ваше превосходительство.
— А мы и не будем спорить, — спокойно, ровно проговорил Кранц. — Дело ведь не только в вашем воззвании, многие ваши труды, в частности переводы, полны опасных идей. Одни ваши переводы возбуждают негодование к высшим сословиям, другие же оскорбляют религиозные чувства. Теперь добавилось еще и воззвание. Я вам предлагаю исправить свою ошибку, а для этого сделать простое дело — обратиться к государю. Наше дело карать, а его — миловать.
— Не успев еще понести наказание, я считаю противным совести обращаться к милости его величества.
— Напрасно, господин Михайлов, потом будет поздно. Тем более что государь, повторяю, одинакового с вами образа мыслей.
Разница в их позиции, как между петлей и петлицей. Михайлову надоели напоминания об одинаковости, и он резко сказал:
— По вашей логике, Третье отделение только тем и занято, что водворяет в каземат всех тех, кто имеет одинаковый образ мыслей с государем.
Кранц загасил папироску о пепельницу на шкапчике, лицо его стало жестким, неприязненным, правой рукой он потянулся к левому боку и вниз, будто за шпагой, в левой руке у него оказался бювар темной кожи, не замеченный ранее Михайловым, и далее генерал быстрым движением извлек — не шпагу, но нечто не менее острое, жалящее — пакет, в котором рассылался лист, да еще с почерком Людмилы Петровны.
— Кем это писано? — Он поднес пакет к лицу Михайлова. Весь облик Кранца сразу погрубел, голос накалился угрозой.
— Мною писано.
— Это женская рука!
Куда девалось его спокойствие, его восторг литератором Михайловым, — все покрыла тупая настойчивость выпытать. И эта беспардонная смена возмутила Михайлова и помогла ему стоять на своем:
— Может быть, и похоже на женский почерк, а писал все-таки я.
— И это вы? — Кранц достал конверт, уже с почерком Вени.
— И это я.
Кранц положил конверты обратно, и бювар снова стал незаметен, как у фокусника.
— Напрасно вы упрямитесь, господин Михайлов. Мы хотим облегчить вашу участь и ограничиться административным выселением без суда. Если же дело станет рассматривать сенат, неизбежно привлекут ваших пособников. — При этих словах он выдвинул вперед бювар с конвертами. — Обращение к государю избавит вас от суда в сенате, подумайте, господин Михайлов.
Кранц откланялся и ушел.
А что, если и он и Горянский вполне искренне желают ему облегчения?
Черт возьми, но с чем он станет обращаться к государю? Ведь не с чем! Нет у него такой индульгенции, как у Майкова, сами же искали и ни строки не нашли. Если его сгноят в равелине, так не за дело, выходит, а за безделие — не писал славы царю.