Когда спускались по лестнице (все-таки очень крутая, неудобная), Кротов сказал Лузгину:
— Слышь, Вовян, я позвоню своим: пусть вызывают такси и приезжают. Что-то у меня на душе неспокойно.
— Но ведь было же сказано…
— Пошел он на хер, этот Юрик! В конце концов, это же он, а не мы. Мы-то при чем? Всё, я звоню.
— Ну, и куда ты их пристроишь в этом бардаке? Здесь же спать нормально негде!
— К Гринфельду отправлю, там переночуют. Он здесь рядом живет, через улицу.
— Делай как знаешь, — сказал Лузгин. — Сейчас шлепнем по маленькой и звони.
— Сергей Витальевич, у вас здесь есть телефон? — спросил Слесаренко. — Можно, я тоже воспользуюсь?
— Пожалуйста, — сказал Кротов. — У меня в машине радиотелефон.
— Не, братцы, вначале по маленькой!
Лузгин разлил водку — себе чуть меньше, чем другим, и в этом тоже подсознательно проявился спивающийся, но еще не спившийся окончательно, когда уже наплевать, что о тебе подумают, — и встал со стаканом в руке.
— Мужики, я хочу выпить…
— Выпить ты всегда хочешь, — смачно сказал банкир.
— Пошел ты на хер, Серега, я серьезно… Я хочу выпить, мужики… знаете, за что? За пространство. За то, чтоб человеку жилось не тесно. Чтобы его ничто не давило, понимаете, мужики? Чтобы душе его было просторно и телу его было просторно. Чтобы он мог выйти в свой — подчеркиваю: свой двор, сесть на свою скамейку на своем клочке земли и смотреть на звезды. И чтобы будущее не представлялось ему узким коридором, по которому он будет бежать или ползти до могилы. Чтобы это было… поле: куда хочу — туда иду, и никто мне не мешает, никто не стегает меня кнутом, никто не осаживает вожжами…
— Ну, размечтался, — снова не выдержал Кротов, но Лузгин на этот раз не взвился, не заругался, поглядел на банкира, как взрослый на ребенка.
— Я понимаю: общество, свобода как осознанная необходимость. Всё так, не спорю. Но почему же чем дальше человек живет, тем теснее ему становится? Всё меньше у него свободного пространства. А потом оно сужается до размеров гроба, и всё. Подумайте об этом, мужики. Вот ты, Серега, строишь дом, и вы тоже. Я так скажу: вы молодцы, вы расширяете пространство. Поэтому я пью за вас.
— Начал с ахинеи — закончил по-людски, — сказал Кротов. — Ладно, закусывайте, я пошел звонить.
Оказавшись один на один с Лузгиным, Виктор Александрович сразу почувствовал себя неуютно. Это втроем хорошо пить водку и легко говорить ни о чем; когда остаются двое, что-то сразу меняется. До этого Слесаренко как бы присутствовал при компании, был случайно забредшим гостем, мог позволить себе отмалчиваться, принимая в разговоре лишь редкие, из вежливости, пасы хозяев. А теперь Лузгин сидел напротив, жевал колбасу и смотрел мимо Виктора Александровича, словно ждал первой подачи от Слесаренко.
При знакомстве Лузгин представился по имени — Володя, но было неловко обращаться к нему так, без отчества.
— А вы, Владимир, — Слесаренко нашел компромиссно-уважительную форму обращения, — вы сами где живете?
— Я в панелях живу, — ответил Лузгин. — Правда, в новых панелях. Вот вы, Виктор Александрович, строитель, насколько мне известно?
— Был строителем, да.
— Тогда ответьте мне на один вопрос: почему у нас такой интересный железобетон — гвоздь не вбить, а кусками отваливается?
— Ну, тут масса факторов…
— Когда говорят «масса факторов», значит, точного ответа не знают. Или его вовсе нет.
Наверное, Лузгин уловил перемену в лице Виктора Александровича, потому что примирительно поднял ладони и добавил:
— Не хотел вас обидеть, поверьте. Привычка профессионального репортера: если хочешь разговорить собеседника, возьми его же реплику, разверни на сто восемьдесят градусов и ему же воткни в… пардон.
— Вас этому где-нибудь учили? — поинтересовался Слесаренко.
— Сейчас, говорят, стали учить, а раньше на журфаках больше на историю КПСС налегали. Нет, есть, конечно, несколько приемов: где сам придумал, где вычитал, где у других подсмотрел. Но, в общем-то, это не главное. Есть у ведущего искренний интерес к собеседнику — передача получится, если нет — как не выпендривайся, скука сплошная. Вот мой приятель Витя Зайцев: весь в бороде запрятан, но в глазах всё читается.
— Что было для вас самым трудным на телевидении?
— Как-то вы уж очень профессионально спрашиваете, Виктор Александрович, — подозрительно покосился на Слесаренко журналист. — Академию общественных наук при ЦК КПСС заканчивали или в народном суде заседать приходилось?
— Заседать приходилось, а от академии Бог оградил. Хотя по друзьям знаю: два года пожить в Москве вольной студенческой жизнью — это подарок взрослому человеку.
— Я потом у вас про суд поспрашиваю, ладно? — Лузгин посмотрел на бутылку, но руки не протянул. — Самым трудным было перестать корчить из себя ведущего. Когда начал вести себя и говорить на экране так, как в жизни, сразу всё изменилось. И работать легче стало и интересней.
— Я видел вас в рекламных передачах…
— Ну, это вообще порнография, — замахал руками Лузгин. — Там сплошная клоунада.
— Зато весь город о вас говорил.