В третьем к ряду киоске торговали красивыми видеокассетами, и Лузгин пошел туда по привычке – не завезли ли чего-нибудь нового, например – тарантиновский фильм «Криминальное чтиво», одна кассета издали показалась похожей, вроде бы Траволта на обложке. И точно, он не ошибся и обрадовался, и похлопал себя, как обычно, по карманам, нащупывая бумажник, вечно клал его куда вздумается. Хорошо хоть документы не тронули и вообще не убили «студенты».
Раньше у него была привычка прятать в дальние карманы и карманчики сотню-другую – «на всякий случай» и забывать, а потом находить неожиданно. Несколько раз Тамара застирывала деньги вместе с одеждой и ругала затем Лузгина, извлекая из невозможных мест скрюченные влажные бумажки. Утром в поезде он обыскал себя тщательно, но торопливо, в холодной панике, а сейчас вдруг вспомнил про карман-пистончик, вшитый у пояса джинсов – лучшего места для заначки было не придумать. Лузгин задрал подол куртки и нашарил маленький рубчатый вход, сунул туда палец и на что-то наткнулся, его аж потом прошибло. Плотное, бумажное, толстенькое: если в сотнях, то не меньше полумиллиона, сложенные вчетверо. Расправим, выгладим ладошками, куда они денутся, миленькие! Он засунул туда второй палец и ухватил заначку с двух сторон, как пинцетом, вытащил не без труда и поднес к глазам.
Это был расплющенный спичечный коробок из картона, с Эйфелевой башней и надписью «Париж»: каждое утро в гостинице ему клали такой возле пепельницы.
Он зажал коробок в кулаке последним талисманом, потом выбросил его в лужу и поплелся к светофору на Ленина.
В Париже он тоже круглосуточно хотел есть и особенно пить, потому что сдерживал себя и голодал похудения ради, и у него, бывало, слегка кружилась голова после долгих ночных или ранних утренних прогулок по городу и бесконечного курения, но, боже мой, он и подумать не мог, что такие простые чувства, как голод и жажда, могут быть поразительно иными в других обстоятельствах. Витрины бутиков на Елисейских полях или в Лондоне на Пикадилли унижали его дороговизной и ненужной роскошью, но разве сравнить было то мимоходное унижение с этой страшной невозможностью купить простую бутылку дешевого пива или сладкой воды – сахар нужен похмельному организму. Киоски торчали на каждому углу, забитые до железных потолков горами еды и питья, сраных «Марсов» и «Сникерсов», поддельных вин и мерзкой водки, консервных частиков в томате и несъедобной польской тушенки – собаке в корм, свинье в корыто, ещё вчера и в руки бы взять посрамился, а сейчас так и пёрли в лицо, изводили желудок судорогами.
До Минской он шел по дворам: меньше лавок в глазах, больше шансов пройти неопознанным.
Комиссаров был дома один, без соседа и вечных своих собутыльников. Не виделись с весны, Комиссаров совсем исхудал, плечи стали мальчишескими, а вот кожа на морде обвисла – эдакий старикашка из «Сказки о потерянном времени».
– Привет, Славка, – выдохнул Лузгин. – Дай воды или выпить: мотор останавливается.
– Ты откуда такой? – Комиссаров смотрел на него с гаденьким каким-то удивлением, словно радовался тому, что увидел.
– От верблюда, – сказал Лузгин и прошел на кухню, не раздевшись. – Блин, ехал из Свердловска, обокрали и раздели в поезде. Чуть не убили, на хер.
– Да ты что? – с радостным восторгом ахнул Комиссаров. – Ну-ка рассказывай! Вода в кране, выпить, естественно, нетути. Ну ты даешь, Вовян! Ну ты чепешник!..
Лузгин выпил две кружки воды, сел на кухне за грязный обшарпанный стол и рискнул закурить. Голова поплыла, он сидел и рассказывал Славке, как ехал в вагоне «эсве» и связался с «каталами», поездными карточными шулерами; поначалу выиграл у них в очко несколько миллионов рублей, а потом продулся вдребезги, бегал в соседний вагон и менялся одеждой с доплатой, только джинсы уцелели, остальное – бичевская рвань, все поставил на кон и продул окончательно, даже себя самого. – «Да ты что?» – Стал «рабом» на год, потом на два, потом навсегда и выпрыгнул с поезда на ходу где-то в районе Подъема; «каталы» были местные и узнали его в лицо, и теперь найдут и убьют по жесткому воровскому закону; домой ему никак нельзя, надо перекантоваться недельку-другую, там будет видно... Как и откуда лезло на язык и с языка?!
– Да, Вовик, кончился твой фарт, – сказал Комиссаров без должного к сюжету сожаления. – Живи у меня, я не против, только денег – сам знаешь.
– Да есть, блин, деньги! – заорал Лузгин. – Лежат в сумке, а сумка на вокзале в камере хранения. «Лимонов» пять, не меньше.
– Так я же сбегаю, я же слетаю как ласточка!
– Слетаешь, ну да... Я номер забыл. И какая секция и какой код.
– Выпьешь – вспомнишь, – сказал Комиссаров. – Сиди здесь, я мигом.
– Можно я полежу? Что-то с головой не того...
– Ложись, конечно. Я по-быстрому. Только никому не открывай, понял? Будет кто стучать – не открывай, ну их на хрен, заколебали.
– Я не открою, – пообещал Лузгин, с трудом перемещаясь в комнату к железной панцирной кровати. – Я никому никогда не открою.