Ночью я проснулся, потому что заиграло пианино. Играли негромко, но в ночной тишине странная дерганная манера исполнения вкупе со спотыкающейся тревожной гармонией звучала в силу своей необычности просто оглушительно. Музыка будто забывала, что она музыка и становилась медленно тлеющей тональностью безумия, иголкой под ногтем, мучительной пыткой, укоряющей, стыдящей, обнажающей что-то неуловимо мерзкое, непристойное, и когда музыка снова становилась музыкой, и сатанинскую гармонию сменял однообразный приторный мотив, я понимал, что этим мерзким и непристойным был именно я, и меня охватывал жгучий стыд. Эта музыка походила на непрерывную серию безжалостных пощёчин, словно прицел, словно дирижирующий иерихонскими последними нотами указательный палец; она будто была исполнением какого-то инфернального приговора, а я сидел в кресле, протрезвевший и насмерть испуганный, не в силах пошевелиться – даже когда музыка прекратилась. Я пришёл в себя только в полдень – измученный, нечеловечески уставший, вне себя от ужаса. Дома оставалось еще две бутылки Имперского Коньячного, я осушил одну из них в несколько минут и тут же выключился.
Ночью я проснулся, потому что заиграло пианино. Вторая бутылка Имперского Коньячного стала идеальным наркозом.
И следующей ночью я проснулся, потому что заиграло пианино. У меня не было больше сил это терпеть, не было Имперского Коньячного, чтобы просто выключиться, и в отчаянном полубреду я решил пойти в 11 квартиру и сделать хоть что-нибудь. Я встал с кресла, и музыка тут же прекратилась. Вот же дьявольщина! Пошатываясь от слабости, я все же решился пойти и разобраться с происходящим. Поднимаясь по ступенькам, я осознал, что понятия не имею, что мне сказать, как объяснить, ведь музыка была действительно очень тихой и, по большому счету, не из-за чего было ругаться; когда я оказался возле клеенчатой двери с двумя позолоченными единицами, я снова запаниковал, однако обрекать себя на дальнейшие мучения я просто физически не мог и нажал на кнопку электрического звонка.
За дверью раздался приглушенный пластмассовый перелив, кто-то громко расхохотался, разбилось стеклянное, раздались шаги, в двери повернулся ключ, покатилось уроненное стеклянное, лязгнуло железное, кто-то опять расхохотался и дверь, наконец, отворилась.
Если вы хоть раз видели в жизни по-настоящему матерое животное – неважно, кота, землеройку, страхового агента или лося – вам, скорее всего знакомо ощущение присутствия живого существа на максимальном уровне своего выживательского развития.
Именно такой матерый крогх открыл мне дверь. Это был немолодой мужчина с проседью, увидев меня он улыбнулся и хотел было что-то сказать, как вдруг я сорвался и побежал. Такой сильной панической атаки у меня давно уже не было, из-за нервного истощения, бессонницы и паранойи я совершенно перестал соображать. Страх гнал меня прочь, я ворвался в свою квартиру, впопыхах собрал самое необходимое и выбежал из дому.
До утра я пил в привокзальном баре, потом пошел к реке совершенно пьяный, загнанный; мне казалось, что нужно просто войти в реку и поплыть, и вся эта чертова кутерьма пропадет и я вместе с ней.
У самой набережной на столбе я увидел написанное от руки объявление – сдается комната. Я умылся речной водой, причесался, пересчитал оставшиеся деньги и пошёл по адресу в объявлении. Так я поселился на улице Черной.
Понемногу я приходил в себя и изучал новый район – я полюбил набережную реки и здешние уличные лавки. У меня не было планов на будущее, я жил, не задумываясь; благо, моих сбережений хватало на то, чтобы обеспечивать ленивое бездействие какое-то время. Я пил Имперское красное в кафе “Под правдой” и днями напролет наблюдал за разгорающимся пожаром осени. Единственным человеком, с которым я общался в эти тихие безмятежные дни, была хозяйка кафе. Ее звали Нонна, ей было немного за сорок. Она рано овдовела и зачастую пребывала в мрачном настроении, но была все же человеком душевным и испытывала ко мне симпатию. Она не задавала ненужных вопросов о моем прошлом, при встрече всегда начиная разговор будто бы с середины мысли, и я вслушивался в поток ее слов, пока мы вместе не начинали плыть в одном направлении. Это была женщина-река, жившая на берегу реки, а я плыл по течению.
Наладив свой нехитрый новый быт, я несколько воспрянул духом. Нонна нашла мне приработок – переводы с омпетианского на фразийский, в чем я был хорош, и передо мной замаячило будущее. Почему бы и не жить так, на берегу реки, на берегу женщины, неторопливо работая, неприметно существуя? Почему бы не начать обживать свой жизненный тупик вместо того, чтобы биться головой о его стены? Стать лягушкой, полноправно живущей в норе у тарантула.