– Давай серьезно. У нее пятнадцать тысяч подписчиков в инстаграме. С точки зрения этики – ты права, а с точки зрения экономики – нет.
– Знаешь, я рада, что мы живем в мире, в котором подобное может быть аргументом. С этим хотя бы можно бороться. Это такая штука, которая и в обратную сторону тоже работает. Если я нагоню себе подписчиков до пятидесяти тысяч, то буду более права.
– Нет, – говорю я, – нет. Я знаю, что это, про наркотики и пять килограмм. Это цитата. Ты будешь суп.
Я вспоминаю старый фильм Араки, в котором звучала эта фраза. В финале фильма один из второстепенных героев убивал какого-то случайного персонажа банкой томатного супа «Кэмпбелл». Разбивал голову в приступе ярости. Он тоже был такой образцовый, шаблонный пластиковый хулиган. И приступ ярости тоже был шаблонный и пластиковый. И орудие убийства было поп-культурной иконой.
Нам было лет восемнадцать или младше, мы смотрели всю ночь фильмы Араки: смеялись, переживали, сочувствовали, пили мартини, курили траву и занимались сексом. У нас тогда не было своих слов, и мы использовали чужие. Разбирали любимые фильмы и книги на цитаты и потом говорили ими. Это стало нашей формой тайного языка. Со временем он мутировал и стал чем-то большим. Нашим общим дискурсом. А теперь это стало формой общения. Такая словесная шизофрения. Разговорный импрессионизм. Это одно из самых любимых наших тайных развлечений – сыпать цитатами в как можно более сложном для дешифровки варианте и говорить невпопад совершенно несвязанные вещи или возвращаться к уже сказанному после нескольких реплик. Мы как будто ведем несколько разговоров сразу. Разговор движется по спирали, с каждым витком обретая новый оттенок смысла. Мы очень любим эту игру.
– Уже пол-одиннадцатого, солнышко, – смеется Маша и красноречиво, поверх очков и приподняв брови, смотрит на меня, – какой суп?
– Не забывай, солнышко, это у нормальных людей пол-одиннадцатого, а у тебя доброе утро, – я говорю тоном учителя младших классов, – ты когда проснулась? Часа два назад?
– Нет, кстати, – Маша оживает, – я сегодня совершила подвиг и встала в двенадцать и много чего успела сделать. Была в банке, зашла оплатила счета всякие, прошлась по магазинам. Видела очень даже ничего костюм. Думаю, завтра пойду куплю. В «Пушкин-тау» была, провела там пару часов. Купила разного винила, пару альбомов по искусству, смешные открытки, книжку себе купила и что еще?.. а, Эко, вот, – Маша вдруг начинает тараторить.
– Эко? Эко-то тебе зачем? Он же нудный.
– Ну, на вкус и цвет. Я, например, твоего Деррида уже видеть не могу.
– Ну-у-у, – тяну я, – не скажи. Деррида полезный и актуальный. И еще долго будет таковым. А тебе тем более. Все эти вещи о гибели книжной цивилизации и разбухании библиотек. Теория коммуникации. Мне, кстати, вообще нравится эта мысль о гибели гуттенберговой вселенной, разрушение ренессансного проекта под тяжестью грехов наших. Что еще?
– Барт, Сонтаг, – Маша начинает перечислять, – «Маленькая жизнь». Биография Куросавы, «Мертвец». Я его наконец-то купила. Что-то еще. Рембо.
– Сколько он стоит?
– Стандартно, десять долларов. Или двадцать… Блин, а сколько я заплатила? – она морщит лоб и пытается вспомнить.
– Я про костюм.
– А. Нет. Не знаю, я же такими вещами не интересуюсь. Вроде штуку или полторы. Но он такой милый. Натуральный, черный, асимметричный. С необработанными краями. Вроде на первый взгляд смотришь – бомж и ужас, а потом приглядываешься – супер-стайл. И главное – мягкий-мягкий. Страшно удобный. Что еще надо?
– И куда ты в нем пойдешь?
– На работу пойду. Я подумала, что мне надоело вот это вот все.
Мы въезжаем на подъездную дорожку перед рестораном. Маша шуршит в сумке, потом, найдя несколько купюр, отдает их водителю со словами: «Вот, солнышко, сдачи не надо».
Парень смотрит на нас взглядом, в котором читается: «Но я все равно лучше вас», – и мне кажется, я вижу, как он придумывает историю, в которой объясняется, почему мы на самом деле очень плохие люди, которые совершают такие поступки, которые очень плохие с его точки зрения. И все, что мы из себя представляем в этой истории – это внешний блеск и внутренняя гниль. Я представляю себе, как он рационализирует свое желание быть нами, быть на нашем месте. Всю эту зависть. Я думаю обо всех тех разных ограничениях, которые ему навязаны внешним и которые и заставляют его придумывать, почему мы так отвратительны.
Мы выходим из машины и идем ко входу. На голом бетонном фасаде висит серебристая вывеска, выполненная в виде подписи Корбюзье. Дверь открывает швейцар.
5
– Спорим, он поставит нам низкие оценки, и теперь за мной будут приезжать самые отчаявшиеся, – говорю я, – лихачи на виражах.
Мы сидим на диванах в темном углу.
– Это все твоя вина, – говорю я.