Остальные с удивлением переглянулись; Ле Мара был потрясен сильнее всех. Вокансон видел, как тот борется сам с собой, пытаясь соединить в голове факты, кажущиеся ему несовместимыми. Потом Ле Мара проговорил своим резким монотонным голосом:
— Это невозможно.
— Кроме того, он видел, как разбился один из ящиков. Наш друг сообщил нам, что Ламприер видел содержимое… — И снова в голосе председателя почувствовалась какая-то странная теплота и как бы гордость за Ламприера, который с такой ловкостью прыгал в подставляемые ему обручи. — Ему известно о корабле, ему известно о фабрике, или, по крайней мере, вскоре будет известно. Наш друг об этом позаботится. Все согласны? Нет возражений?
Последовали неохотные кивки. Вокансон уже внес свою лепту в это согласие: его работа стояла внизу, в мастерской, глядя на мир слепыми глазами, щелк, щелк, щелк…
Собрание окончилось. Вокансон двинулся обратно через вестибюль. Вскоре он услышал за спиной какой-то звук, остановился и обернулся. Из темноты возникли Кастерлей и Ле Мара.
— На одну минутку, месье…
Одна минута, и он снова двинется в путь, унося с собой их предложение. Потом он продолжит свое нисхождение по пустынным галереям и каменным анфиладам, вдоль узких выступов и трубчатых коридоров. Его выбор будет раскачиваться между «да» и «нет», «за» и «против», «вкл.» и «выкл.», когда он преодолеет зону между стимулом и реакцией, а потом вступит в зону напряженного бесстрастия, чтобы неуверенность наконец превратилась в «это» или «то». На острие скальпеля, в глубинах Нулевой Точки он ответит: да, я — на их стороне.
С небом творилось что-то неладное. Весь день угрюмые кучевые облака медленно захватывали дюйм за дюймом все стороны света. Где-то далеко за плотными скоплениями туч скрывалось невидимое солнце, усердно, но безуспешно пытавшееся пробить себе дорогу. И только теперь, на закате, пурпурные и золотые потоки света прорвались сквозь рваную рану, зияющую в темном небе, и упали на зеркало речной глади.
Ламприер смотрел с Вестминстерского моста, как столб ослепительного света соединил воду с небом. Бронзовый человек на пьедестале, должно быть, засверкал бы ярким металлическим блеском под лучами заходящего солнца, если бы кто-нибудь потрудился его заново отполировать и очистить от следов, которые оставили на нем нахальные голуби. Кривые буквы, выведенные зеленым мелом на пьедестале, утверждали: «Улицы зовут Фарину». Подобные лозунги множились с каждым днем, вызывая все новые городские толки и пересуды, недовольство и протесты, превращая даже законопослушных граждан в потенциальных бунтовщиков. Казалось, что мятежники в поисках выхода своему недовольству вот-вот начнут бить стекла, грабить церкви, нападать на кареты, поджигать театры… Ламприер взглянул на надпись и отвернулся, затем снова взглянул и нервно передернулся. «Могут подумать, что это моя работа», — мелькнула у него тревожная мысль, и он на всякий случай отошел подальше. На мосту он ждал Септимуса, с которым они договорились здесь встретиться. Но тот, как всегда, опаздывал, и Ламприер почти перестал надеяться, что он наконец явится. Торговка яблоками с надеждой наблюдала за его передвижениями. Редким прохожим было не до яблок. Но молодой человек в очках, не дойдя до ее лотка, остановился и поднял голову к небу. Оно стало почти свинцовым. Только на реке еще догорали красные блестки, напоминая стразы на дешевых украшениях.
Ламприер ждал Септимуса, чтобы сходить с ним вместе на фабрику Коуда. Ему казалось, что там он найдет что-то важное для своих не очень ясных ему самому изысканий. Статуи, которые грузились на таинственный корабль, изготовлялись на фабрике Коуда. Капитан Гардиан сказал ему об этом, и тут же Ламприер вспомнил, что уже слышал про фабрику Коуда, когда был на приеме у де Виров, — разговор еще шел о черепахах, которые якобы победили войско, а потом о гигантских черепахах, которые украсят какой-то оперный театр. Человек по имени Мармадьюк говорил, что заказал их на фабрике Коуда. Два дня назад Септимус легкомысленно пообещал ему пойти с ним в Ламбет, на фабрику Коуда. И не явился.
Вернувшись из Вороньего Гнезда, Ламприер прилежно трудился над словарем, остановившись наконец на «Ифигении»: это заглавие смотрело на него с укором, как, наверное, смотрела сама Ифигения на своего отца, Агамемнона.