— Нет, нет! Я далек от того, чтобы упрекать вас, у каждого своя суббота, — продолжал майор. — Я сам не прочь переспать с хорошенькой девочкой… Ну, ну, не кипятитесь. Некоторая откровенность не повредит ни вам, ни мне. Не так ли?
Он трепался, долго трепался и все не мог остановиться. Майор принадлежал к тому сорту людей, которые любят послушать самих себя. По-немецки, в изысканных выражениях, он выложил перед арестованным свои теории насчет женщин.
— По-моему, нет ничего лучше, чем тонконогие. Они могут показаться худыми, но, поверьте, лучше ничего не найти. Впрочем, я могу переспать и с толстушкой. Хотя они ни в какое сравнение не идут с тонконогими — те горячее.
Майор постучал по столу короткими жирными пальцами, не спуская с арестованного взгляда своих близоруких глаз.
— Не могу себе представить, как это вы могли оказаться в одной компании с бандитами. Люди вашего склада стоят в стороне от военных дел. Я не знаю рода ваших занятий, но думаю, не ошибусь, если скажу, что вы могли быть художником. — Он улыбнулся своей проницательности. — У вас такие, как бы это сказать, вдохновенные, живые глаза. Разве я неправ?
— Вы правы, я художник.
— Рад познакомиться с вами. Гретц. Майор Гретц.
Сырой подвал… Его пытает одноглазый квадратный эсэсовец. Он хлещет его стальными прутьями механически заученными движениями. Рубашка арестованного взмокла от крови. В углу на стуле сидит Гретц. Он смеется. Есть чему.
— Извините, это всего лишь пустая формальность, — обращается он к художнику с подчеркнутой вежливостью. — Но, пока вы не будете настолько любезны… Вы говорите, что учились в L’école des Beaux arts[1]
.— Да, в Beaux arts. Целый год на стипендии.
— Я тоже был в Париже — еще перед войной, туристом. Прекрасный город, пожалуй, только люди чересчур легкомысленны. Мы, немцы, никогда не любили ветрогонов, хотя в молодости я… А где теперь ваши?
— Не могу знать, господин майор.
— Вот я и говорю — вы легкомысленны. Это у вас, наверное, оттуда. К тому же вы еще и упрямы. Весьма дурные наклонности.
Очевидно, прежнему владельцу погреб служил мастерской. К большому столу были прикручены тиски.
— Полезный инструмент, — заметил Гретц, указывая на них арестованному. — Обратите внимание, они в крови.
— Кармин, — догадался художник. — Краска еще не засохла, а тут переходит в краплак.
— Кровью не пишут, маэстро… Позвольте вашу руку! Не эту, правую, маэстро. Вы ведь пишете правой, надеюсь?
— Да, работал когда-то правой.
— Пальцы целы пока. Видно, прежде это были чуткие, нежные пальцы… Сколько вас, маэстро?
— Где?
— В вашей шайке.
— Я всегда работал в одиночку, господин майор.
Гретц вложил его указательный палец в челюсти тисков и завинтил их.
Пленник стиснул зубы; кое-кто утверждает, что если стиснуть зубы, то выдержишь дольше. Но и со стиснутыми зубами это такая боль!.. Он глухо застонал.
— Отличный признак, маэстро. Остальные пока в порядке. Мне рассказывали, что у одного художника на правой руке осталось только два пальца, но писал он превосходно. Я был знаком с Фрицем Готтершрубером, тот писал ногой. Он сделал мне чудный натюрморт с огурцами.
Гретц развинтил тиски, они стали несколько свободнее. Из размозженного пальца арестанта потоком хлынула кровь.
— Кого из художников вы любите больше всего? Я обожаю импрессионистов. В последний раз, уезжая из Франции, я захватил с собой двух Ван Гогов. Но лучше было бы взять что-нибудь из Лувра. Там есть прелестные вещицы. Я с удовольствием повесил бы у себя дома что-нибудь из раннего Мане. Вам нравится Мане?
— Не понимаю, как можете вы любить импрессионистов и при этом заниматься таким ремеслом?
— Если бы я владел кистью, то, может быть, стал бы художником. Это не исключено. Но служба в гестапо налагает иные обязанности, маэстро… Вы уже все взвесили, маэстро?
— Я не могу удовлетворить вашего любопытства, господин майор.
— Жаль пальцев, маэстро, но ничего не поделаешь. Позвольте?
На стальной доске лежат раскаленные клещи. Последние проблески напускной сердечности исчезли с лица Гретца. Майор натягивает огромные, с одним пальцем, рукавицы и подносит клещи к лицу художника. Ни звука! Запах паленого мяса. Шипение. Терпение немца иссякло.
Он больше не выдержит. Перед глазами плывут радужные круги. Обморок? Он теряет сознание, падает. Куда? Куда-то в пропасть. Перед ним возникает «Распятие» Берлигьери. Каким смешным кажется ему теперь изможденный Христос! «Как будто радуется», — проносится у него в мозгу. Руки у художника распластаны, как клешни… Нет! Словно клещи… На лбу выступил холодный пот. В ушах шумит, словно откуда-то издали доносится гул потока. Вода несется стремительно. Вот она рядом… Вода, много воды. Поток обрушивается на голову и приятно холодит.
Он очнулся. Над ним — одноглазый эсэсовец с ведром. Вызывающе лоснится лысина Гретца. Хорошо бы долбануть по ней прикладом! На изуродованном лице мелькнуло что-то похожее на усмешку.