И точно так же их дома, поля, луга были совершенно обыкновенными. Одни лучше, другие — похуже. Они не привлекали к себе внимания. Но когда говорилось, что это старостин дом, Бертино поле, любой останавливался, оглядывал дом и поле и, может, отмечал про себя, что это крепкий дом и богатое поле. И так происходило со всяким, кто родился и жил в деревне. Вещи делали человека. Тяжелый топор, которым крестьянин корчевал пни, давал ему отвагу, грубые колья, зазубренный плуг, которым он перепахивал поля на каменистых отрогах, и узкие, сбитые косы, которыми он выкашивал темные мшистые бугры, воспитывали терпеливость. Но все это лишь до тех пор, пока он мог считать их своими, пока использовал их и составлял с ними одно целое, скрепленное узами труда. Но как только что-нибудь их разлучало, либо крестьянин избавлялся от них по собственной воле — он становился слабым, никчемным и потерянным. Священник и сам ощущал в себе эту неизъяснимую связь и поэтому понял ходатаев и не заставил их долго объяснять, чего от него ждут. Отказавшись от приятных минут вечернего отдыха, от наслаждения горьковатым вкусом черешневой трубки, не вняв настоятельным советам хлопотливой кухарки, он быстро оделся и решительно шагнул вместе с мужиками в промозглую тьму.
Командир принял его. Это был довольно молодой человек, не старше тридцати лет, в чине поручика. Он сидел за столом в расстегнутом мундире и красным карандашом что-то отмечал на карте, разложенной возле лампы. Время от времени он отрывался от работы, брал дешевую папиросу и долго, с наслаждением, откинув голову и прикрыв веки, затягивался. Папиросу он держал двумя пальцами. Когда он подносил ее ко рту или стряхивал пепел в пепельницу, было видно, как дрожат его длинные, изящно изогнутые пальцы. Вообще он производил впечатление человека тонкого и чувствительного.
В первый момент священник даже не поверил, что на такого молодого человека могла быть возложена столь высокая ответственность. Потом прикинул и подумал, что с ним удастся договориться. Старый священник привык к послушанию молодых людей. Он, взрастивший уже не одно поколение, обретший уверенность в непрестанном преодолении внешних и внутренних противостояний, имел на это полное право.
Но на сей раз он ошибся. Поручик слушал его внимательно. Однако не обнаруживал ни тени подобострастия. Взгляд его был непреклонен на удивленье. По этому взгляду угадывалась твердость духа и зрелость мысли. И хотя поручик был истомлен, встревожен, хотя тело его сгибалось под бременем усталости, он сосредоточенно обдумывал сказанное. По-прежнему неподвижно сидя за столом, ни разу не выказал желания его перебить. В зрачках его не промелькнуло ни тени неудовольствия. Он терпеливо ждал, когда посетитель выскажет свою просьбу. Но как только проситель умолк, он твердо и безусловно, как о деле давно решенном, объявил, что не может отменить приказа.
Священник вынужден был стать настойчивее. Он упомянул о депутации крестьян. Рассказал, как тяжко им живется, как много для них значит любая щепочка, поднятая на дороге и принесенная домой, как связана их жизнь с теми местами, где они родились, как прилепились они душой к каждому предмету, годному к употреблению, и какое для них лихо все это бросить на произвол судьбы. Он говорил о трудностях, связанных с переселением. Куда им теперь, осенью, деться — ведь надо устроить не только мужчин, но и женщин, малых детей и стариков, а что станет с больными, прикованными к постели?..
Но ходатай ничего не достиг.
Тогда он разгорячился. Упорное сопротивление этого долговязого юнца он расценил как дерзость. Священник почувствовал, как горячая кровь прилила к сердцу и каким затрудненным стало дыхание. Он не привык принимать во внимание возражения и сдерживать себя, если был убежден в справедливости своего негодования. Он откровенно усомнился, располагает ли господин начальник властью посягать на права гражданского населения, даже если это диктуется интересами военной стратегии. «Здешние обитатели живы только своим мирным трудом, — подчеркнул он. — Им никто ничего не давал, а потому не может ничего и требовать. А если разгорелись споры, которые должны разрешаться с помощью оружия, пусть их решают зачинщики. Крестьяне не желали войны. Они всего лишь простые, обыкновенные труженики и лесорубы, разбираются в плугах, топорах, но не в оружии. И пусть войну ведут солдаты, они этому обучены. А крестьян оставьте в покое».
Возможно, что в смелости своей священник зашел слишком далеко. Но он уже не в силах был укротить свой темперамент. Его всегда заносило, когда он натыкался на острие сопротивления. А теперь еще раздражали и распаляли манеры обращения противника. Отчего это он не менял своей неподвижной позы? Откуда в этом слабом теле столько уверенности и отваги? Притворство это или поручик хочет подчеркнуть свое превосходство? В любом случае подобное поведение казалось священнику невоспитанностью. И он не намерен был спускать этого молокососу.