Проблема обоих пророков была в другом. Их катастрофически не понимали. Их не понимали вдвойне. Сначала в их эстетике, художестве, в их юморе, над которыми люди смеялись не видя другой, трагической стороны. «Я только что пришел из общества, душою которого я был. Остроты сыпались с моих уст, все смеялись, восторженно смотрели на меня. – А я, и тут мое тире должно быть длинным как радиус земной орбиты, – я погибал и хотел застрелиться». Это запись Керкегора (Pap. I A 161) в тот самый год, когда Гоголь поставил своего очень смешного «Ревизора» и сразу уехал за границу. Именно непонимание их эстетики, их художества вызвало обоих скоро на прямую проповедь, в которой они пояснили, объявили, что та эстетика, то художество, тот юмор не в эстетической сфере располагались, а служили преображению. Такой поворот дела встретил непонимание вдвойне. Люди не только не поверили что эстетика была всего лишь пособием, не только вопреки крику
обоих, Гоголя и Керкегора, разделили каждого на части художника и проповедника, но и хуже: в крике услышали бесцеремонный укор, когда заложено туда было что-то совсем другое, противоположное. В каком-то смысле все книги Керкегора были одним длинным письмом к Регине Ольсен. Прямо написать он в любом случае не мог; при одной такой попытке письмо было возвращено назад мужем Регины непрочтенное. Керкегоровских писаний так много для того, чтобы хоть так донести до нее и до мира весть, что он расстался с ней не оттого что разлюбил, наоборот. Гоголь, обращаясь не к одному человеку, а к своей России, уверял до наивности настойчиво, что отдалился от нее из любви к ней и что ничего кроме любви нет во всех его наставительных писаниях – а в них услышали брюзжание человека, утратившего контакт с отечеством, очерствелого, а то и предателя общественных интересов. Нет, вы меня не поняли, и даже всего лучше меня понявшие еще меня не поняли! – это твердит Гоголь. «Люди так мало меня понимают, что не понимают даже моей жалобы на то, что они меня не понимают» – это Керкегор (Pap I A 123, февраль 1836).Как первое непонимание слез за смехом, так это худшее, двойное непонимание проповеди шло от одного: от неспособности читающей публики хотя бы догадаться о том, что
всё яснее видели оба. Они видели вот это: протянутые неведомо из какой тьмы нити (если хотите, смешно, но больше жутко и страшно), дергающие человечество и каждое человеческое существо, и их собственное тоже, так, что оно расслаивалось на странные и чужие слои без ядра, без другой надежды на собранность и опору кроме Бога – истинного, неведомого, грозного. Распад смертного состава такой, что само тело едва не осыпалось с живых; и за то, что они не хотели закрывать глаза на это, забываться известными в человечестве способами забывания, прежде всего придумыванием для себя в церкви манекена Бога, еще одного манекена, – за это смерть злее шла по их следам, причиняя страдания, от которых оба одинаково чувствовали себя при жизни в гробу. «Я в состоянии, при котором нехристианин давно бы покончил с собой», – эти слова Керкегора полностью приложимы к Гоголю; точнее, Гоголь собственно то же о себе и говорит: «Временами бывает мне так тяжко, что без Бога и не перенес бы» («Выбранные места» XVIII).Конец Керкегора и Гоголя очень похож со стороны на самоубийство, но – хотя бы в свете только что процитированного – самоубийством ни в какой мере не был. Что это было такое, остается загадкой. Причин, уведших их со света, было две, и причины были сцеплены между собой, вернее, были по сути одной и той же причиной. Кажется только, что еще рано говорить об этом объединяющем их третьем; мы еще мало готовы его продумать. Пусть причин для нас остается номинально две.