Первая – необходимость умереть, чтобы
наконец люди всерьез отнеслись к их проповеди. Только смерть ставила для публики искомый знак достоверности на написанном ими. Поэтому она как бы сама собой должна была прийти сразу после того, как ими было сказано достаточно, и достаточно ясно. Тут оба действовали настолько же уверенно и безошибочно, насколько непреднамеренно. В самом деле, после смерти Гоголя не могло оставаться сомнений в том, чем его религия, его проповедь были для него; его смерть от нервного истощения во время поста заставила те «Выбранные места из переписки с друзьями» действительно «перечитать несколько раз», как напрасными словами требовал того еще живой Гоголь в Предисловии. Разделение Гоголя на художника с одной стороны и религиозного мыслителя с другой после такой его смерти не так легко проходит, как хотелось бы с одного полюса литературоведам и совсем с другого – «людям церковного образа мысли». В этой первой причине умирания лучшее пояснение к Гоголю, молчавшему перед смертью, Керкегор. Читаем из книги записи поступающих пациентов общественной больницы Фредерикса, куда Керкегора, упавшего от истощения на улице, привезли 2.10.1855: «Он рассматривает свою болезнь как смертельную. Его смерть, говорит он, необходима для дела, на которое он растратил всю силу своей души, ради которого он в одиночестве трудился и для которого, как считает, был единственно предопределен; отсюда тяжелая работа мысли при такой немощи тела. Если он будет жить, то должен будет продолжить свою религиозную борьбу, но она выдохнется, тогда как наоборот борьба посредством его смерти сохранит свою силу и, верит он, принесет победу». Точнее аналогии, вернее, объяснения смерти Гоголя мы нигде не прочтем.Теперь вторая причина их умирания, по сути та же, но как назвать эту суть? Пусть, мы сказали, она остается пока неназванной. От проповедников не утаилось что всеобщее расшнуровывание не остановилось на них, дойдя до них, что их самих оно тоже захватило целиком, до отмирания самого тела, до отчуждения от всего своего «человеческого состава» (Гоголь), который, они видят, стал таким предательским рычагом для играющих человеком сверхсил. Если человеческий состав обличен таким образом как мертвенный, то чему собственно остается еще умирать? Если в самом человеке, строго говоря, нет ничего, нет его самого, кроме того, что прилепится к Богу, закрепится в Нем? Тогда стремление отмежеваться от того, что само мертвенно обваливается в человеческом социальном и физическом теле как чуждое, украденное неведомо кем темным, оставляет от человека, будучи решительно доведено до полного размаха, чистое место.
Человек в своем добром пределе – чистое место, пригодное для того чтобы впустить в себя уж конечно не снова то, что он только что с себя счистил, а Того, ради Кого счищал. Керкегор: «Я служу Богу, но без властных полномочий. Моя задача: расчистить место, чтобы Бог на него сошел (приписка на полях к этой фразе в Рар. XI A 250, из бумаг 1855-го года: «Моя задача – не командуя очистить место, но страдая очистить место»). Так что легко видеть, почему я в совершенно буквальном смысле должен быть одиноким человеком, item – держать себя в слабости и хрупкости.
Потому что если бы тот, кто должен очистить место, пришел во главе, скажем, пары-другой батальонов – да, по-человечески говоря, это великолепно послужило бы очистке места, всего надежнее. Но тогда то, что призвано очистить место, само заняло бы место, заняло бы так много места, что Богу и некуда было бы войти. Моя задача очистить место – и я полицейский, если угодно. Но в этом мире дело обстоит так, что полиция приходит с силой и арестовывает других – высшая полиция приходит страдая и требует скорее чтобы ее саму арестовали». У Гоголя всё это не сказано с такой философской отчетливостью. Но по-своему сказано с той же силой.Их смерть не была самоубийством. Она была таким арестом, в котором они остановили, до вольной немощи, сами себя, чтобы хоть так, хоть на их одном месте прекратились сомнительные властные и подвластные жесты расшнурованного человека. Если бы век услышал и понял своих пророков, история конечно сложилась бы иначе. Но их как раз не поняли. Им ничего не оставалось кроме как в меру сил, бессилием
показать другим – не как надо вести себя, а что лучше уж так вести себя, увести себя, чем продолжать сомнительное скольжение в сторону зловещей несвободы. 19-й век был веком социальных и исторических закономерностей. Они отдали жизнь за ближних в обоих смыслах этого предлога, и ради них и вместо них.Декабрь 1989
К «Третьей серии заметок о Достоевском» Григория Померанца (I. Неуловимый образ. II. Строение глубин)