Как целое общество на границе востока и запада могло оказаться в этой эмоциональной ловушке? «Разговорник новой реальности» говорит о психологических инструментах, с помощью которых те, кто находит в себе силы вырваться, могут по крайней мере трезво эту ловушку описать.
Новые слова и понятия, пришедшие в русский язык за последние 30 лет, покрывают несколько полей общественной озабоченности, общественного раздражения и общественных страхов. Новомодные словечки-однодневки, позаимствованные из других языков, стриггерили, как пишет Оксана Мороз, новую рекурсию – переспрашивание собственного языка о том, почему мы так говорим и что надо бы сделать, чтобы начать думать и поступать по-новому. При этом в ответ на агрессию и в отместку за потери человек нового времени тоже может быть безжалостен к окружающим. Один из признаков такой безжалостности в России – отказ от самой попытки перевести ключевое слово с английского языка на русский. Столь же безжалостными были к нашим соотечественникам инженеры девятнадцатого столетия, часто – приглашенные специалисты, обрусевшие сами и заставившие обрусеть свои шлагбаумы и лобзики. Что важно сказать сразу: соотечественники привыкли. Поэтому свайпиться и тапать, зумить и питчить, поэтому – мэтч (статья Ольги Соловьевой).
Словарь описания чувств лишен единства и полон противоречий внутри каждой статьи. Полина Аронсон хорошо показывает, что за переводным понятием «созависимые» в полный рост встает обсценное слово «пиздострадальцы», появившееся в языке на памяти поколения родившихся в 1990-х. Можно сказать так: до тех пор, пока говорящие и думающие по-русски люди не уяснят себе, что означает слово «пиздострадальцы», отчего оно возникло в их языке и какие психологические нужды обслуживает, нечего и браться за транскрибирование, перевод или перетолкование понятийного аппарата, который сложился в иногда гораздо более пуританском свободном мире за пределами РФ за последние полвека.
Разговор о чувствах – это, в первую очередь, разговор об истине, о ее эмоциональной составляющей. Однако сама претензия на добывание истины может быть воспринята обществом как ингибитор коммуникации. Обязательно набегут еще более простодушные, чем мы, и загалдят: «Кто ясно мыслит, тот ясно излагает! Зачем этот птичий язык? Зачем вместо нашего древнего „слова“ вы лезете со своим „дискурсом“? Будьте проще, и к вам потянутся!» Но другого языка для описания чувств у нас для вас нет, хотят сказать авторы этой книги, – пусть он даже и не располагает к общению или анархичен. Несмотря на все социальные сети, постсоветская Россия не вышла из традиции кухонного разговора, хотя сам этот разговор как жанр микрогрупповой социальной жизни советского времени [242]
ушел. Идет интенсивный поиск суррогатов, основной недостаток которых в том, что форма таких разговоров оказывается максимально публичной; что же касается практической результативности, то она – троякая: участники столкновений и заголений в социальных сетях могут почувствовать себя незаслуженно оскорбленными, могут подвергнуться репрессиям («за оскорбление чувств верующих», «за подготовку к террору», «за распространение общественно опасной информации»), но не могут добиться никаких перемен в деле, ради которого собственно высказываются. Такая нулевая перформативность новой публичной речи вызывает страдание у одних и злорадство у других участников коммуникации.Драма момента состоит, возможно, в том, что этот новый, разноголосый дискурс новых эмоций противостоит дискурсу власти и близкого ей социального материка охранников и жандармов, школьных училок, подделывающих избирательные бюллетени, сотрудников многочисленных привластных СМИ, бизнесменов, наживающихся на госзаказах, беднеющих бюджетников, не готовых рискнуть даже своей нищетой. Эта когорта – восприемники пропагандистской машины, производящей ненависть и страх. Они производят обиду на мир, безразличный к их настоящим и наведенным страданиям. Они устали от крика на них и за них, но и на жалость к себе ответят скорее агрессией.