Важной частью ментального сопротивления этого общества оказалась политическая лексикография. Первые шаги она сделала в тамиздате и в самиздате позднесоветского времени [238]
, а c 1990-х развернулась и в самой России [239]. Слабой стороной этого процесса оказалось лишь одно – внутренние толковые словари советского языка и первых посоветских десятилетий обращались к своим специфическим ареалам – блатной речи, деревянному языку советского официоза, жаргону хиппи, военных и нескольких других влиятельных групп, определявших речевую атмосферу эпохи. До сих пор нет словарей живого русского языка, описывающих тот самый узус, который осмелились показать соотечественникам В. И.Даль и И. А. Бодуэн де Куртенэ.Но от большого обратимся к бесконечно малому. В 2009 году издание Лента. ру заказало мне к своему десятилетию (десятилентию) шуточный словарик модных тогда фразеологизмов, мемов, присказок и формул, которые вязли на зубах журналистов. Получив этот словник, я добавил туда одно-два выражения, но в целом он был продуктом коллективного творчества [240]
. Бóльшая часть этого словаря состояла из карикатурных портретов новых социокультурных когорт – «блондинок» и «братских народов», «(чотких) пацанов» и «новых русских», «шибко умных» и «конспирологов», «глобальных русских» и «коренных москвичей», «гопников» и «понаехавших», «широких слоев населения», или «понаостававшихся». Эти когорты обречены на взаимонепонимание. Задача интернет-медиума – дать им всем площадку для встречи, хотя бы в шуточной форме: говорят, за более длинные тексты берется только каждый пятый читатель.Бешеное раскрепощение подавленных слоев общества вело к формированию ни на что не похожей языковой пестроты, но постсоветская лексикография, по привычке все еще ориентированная на стандарт и норму, заняла по отношению к этой новизне выжидательно-оборонительную позицию. Самым сложным и противоречивым для носителей языка локусом «языковой власти» оказалась мировая повестка идейных кризисов, пришедшая на смену «холодной войне». Выяснилось, что мейнстримом западной цивилизации является не торжество побед и единственно правильных решений (например, победы в холодной войне со странами Варшавского блока), а постоянная критика собственного политического языка, государственного устройства и общественных отношений. В восприятии позднесоветской интеллигенции жива была химера преодоления «кризиса идентичности» и «кризиса репрезентации» через «приобщение к демократическому Западу». По миновании первого постсоветского десятилетия стало ясно, что сам этот кризис и является постоянным статусом культуры. И единственное средство преодоления – приспособление к текущему кризису путем разработки языка для его описания.
Один из главных выводов из веселого прощания с нулевыми годами был такой: особенно несносным сопротивление постсоветского человека станет тогда, когда выяснится, что социальный и культурный кризис распространен по всему свету и Россия здесь – лишь один из множества кейсов; а что ее население думает и чувствует, мало кого волнует. Экономический и военный кризис 2008–2009 годов, а за ним и еще более острый кризис оскорбленных чувств, нараставший с 2014 года, ввезли русскоязычное человечество в эпоху глобального кризиса не только правил поведения, но и самих объяснительных моделей поведения как такового.
Эмоциональный поворот [241]
затронул всех в России самым болезненным образом – уже не пятиминутками ненависти из романа Дж. Оруэлла (с которого начала свое введение к этой книге Юлия Лернер), а многочасовым, из недели в неделю, из года в год, верховным медийным насилием. Главные эмоции, возбуждаемые во время телевизионных многочасовок (Соловьев, Скабеева, Шейнин и тому подобные) – это, во-первых, ненависть к оппоненту как оппоненту, к оппозиции как к оппозиции, к родственному языку как к языку и, во-вторых, страх, что и со мной можно заговорить так, загнать меня в угол, облить меня дерьмом. Инструментами спасения от этого страха становятся ненависть и агрессия. В том числе – аутоагрессия: подросток в фильме Андрея Звягинцева «Нелюбовь» становится жертвой хорошо артикулированной нелюбви. Выход из скорбного бесчувствия для него только один – смерть.В этой книге одной из таких формул бесчувствия посвящена статья социального философа Григория Юдина: «Никто никому ничего не должен». Пристальное внимание к жизненным и житейским циклам, образуемым такими формулами, обнаружит, что есть среди них и более лапидарные («есть суровое слово надо»), и более цинически-примитивные («хочешь жить – умей вертеться»). Почему их так важно собрать, изучить, показать себе самим и миру? Да потому что они и подспудно, и в лоб предъявляют носителю языка важное требование – притупить чувство, а лучше и вовсе отказаться от всяких чувств как напрасного растравления души ошибками мироздания и общества вокруг нас.