Джерард поднял на него взгляд и приветливо помахал рукой, а его коротышка-помощничек вылупился во все глаза. Только подумать — они расселись тут на его, его и мамины деньги! Бруно открыл рот, еще не зная толком, что именно хочет сказать, но, покачнувшись, повернул назад. Он понял, чего ему хочется, — позвонить Гаю. Сейчас и отсюда. Из зала, где сидит Джерард. Он нетвердыми шагами пересек танцевальную площадку и подошел к телефонной кабинке у бара. Медленное безумное вращение цифр оттеснило его, как морская волна, отбросило назад. И вновь накатила волна, резвая, однако непреодолимая, и потащила его еще дальше назад, и ему припомнилось что-то похожее из детства, когда у них были гости и он, совсем маленький, пытался пробраться между танцующими к маме на другой край гостиной.
Бруно проснулся ранним утром в собственной постели и продолжал лежать камнем, пытаясь припомнить последние секунды перед закрытием. Он понимал, что вырубился. Но успел ли до этого позвонить Гаю? И если да, не мог ли Джерард установить номер? С Гаем он не говорил, это точно, а то бы запомнил, но звонить, может, и звонил. Он поднялся и собрался пойти спросить у мамы, не отключился ли он в телефонной кабине. Но тут началась трясучка, и он кинулся в ванную. Когда он поднял стакан, виски с водой плеснуло ему в лицо. Для устойчивости он привалился к двери. Теперь она подбиралась к нему с обоих концов, трясучка проклятая, утром и вечером, будила его все раньше, а вечером, чтобы уснуть, приходилось пить все больше.
А в промежутке между тем и другим был Джерард.
28
На одно лишь мгновение и слабо, как возвращается к человеку издавно памятное ощущение, Гай почувствовал себя неуязвимым и независимым, усевшись за свой рабочий стол, на котором были аккуратно разложены его книги и записи.
За последний месяц он вымыл и перекрасил все книжные полки, вычистил ковер и шторы и выскреб кухню до блеска, так что фарфор и алюминий у него засияли. Всему причиной чувство вины, рассудил он, оттаскивая в уборную ведра грязной воды, но раз уж ночью он засыпает всего на два-три часа, да и то лишь после того, как вымотается до предела, он и решил, что, чем без толку мотаться по улицам, лучше уж навести в доме порядок.
Он посмотрел на постель, где валялась нераскрытая газета, поднялся и проглядел ее от первой до последней страницы. Но газеты вот уже полтора месяца как перестали писать об убийстве. Он позаботился, чтобы улик не осталось: фиолетовые перчатки порваны и спущены в унитаз, пальто (хорошее пальто, он подумывал отдать его нищему, но есть ли на свете мерзавец, кто решится отдать пальто убийцы даже нищему?) и брюки изрезаны на куски и постепенно отправлены в мусорные баки. Люгер сброшен с Манхэттенского моста, туфли — с другого. Единственно, от чего он не избавился, так это от маленького револьвера.
Он вытащил его из комода, чтобы полюбоваться. Револьвер был твердым на ощупь, и это его успокоило. Единственный сохраненный им «ключ», но, если его обнаружат, других не понадобится. Он прекрасно понимал, почему не выбросил револьвер: он принадлежал
Если Бруно посмеет опять объявиться, он убьет и его. Гай не сомневался, что сможет. Должно быть, Бруно это тоже известно. Бруно всегда видел его насквозь. Его больше утешало то, что Бруно всегда хранит молчание, нежели то, что молчит полиция. В действительности как теперь, так и раньше его совсем не тревожило, что полиция может его обнаружить. Тревога обосновалась внутри его существа, она отлилась в его поединок с самим собой, поединок настолько мучительный, что вмешательство закона, возможно, было бы даже к лучшему. Закон общества был снисходительным по сравнению с законом совести. Он мог бы явиться в полицию с повинной, но признание казалось ему чем-то второстепенным, пустым ритуалом, даже слишком легким выходом из положения, бегством от правды. Если закон подвергнет его смертной казни, то и это будет всего лишь ритуалом.
Он вспомнил, что пару лет тому назад в Меткафе как-то заявил Питеру Риггсу: «Закон я не очень-то жалую». Да и с какой стати ему жаловать установление, объявляющее его с Мириам мужем и женой? «Церковь я не очень-то жалую», — самонадеянно заявил он Питеру в пятнадцать лет. Тогда он, понятно, имел в виду меткафских баптисток. В семнадцать он открыл для себя Бога без посторонней помощи. Он открыл Бога в собственных пробудившихся дарованиях, в чувстве единства всех искусств, затем — природы и, наконец, — науки: всех творческих и вносящих порядок в хаос сил мироздания. Он считал, что не смог бы исполнить свое дело без веры в Бога. Так куда подевалась эта вера, когда он убивал?