Жили мы в камере дружно, хотя иногда бывали столкновения, редко физические. В тюрьме, кстати, дерутся редко, по крайней мере на строгом режиме: зэка хорошо знают, кого можно бить безнаказанно, и те, кого можно, тоже это знают. Оттого и не сопротивляются. Потому избиения заключенных другими заключенными происходят часто, а драк не так много.
В Лефортове я дрался два раза, и оба в камере 22–23: первый – с Арменом П., наглым контрабандистом, проходившем по делу “Армяне и таможня”. Акоп Кокикян рассказывал, что Армен “сдал” своих подельников. В отличие от уголовных тюрем в Лефортове это не считалось большим грехом у валютчиков и контрабандистов (но было абсолютно неприемлемо в диссидентской среде), и уж тем более доносительство оказалось просто нормой для советской номенклатуры, так что никто ему ничего не сказал и не сказал бы. Но Армен начал “гнать”, какой он несгибаемый “авторитет”, настоящий вор, благородный “положенец”, то есть живущий по воровским “понятиям” и так далее.
Мне было противно это вранье, и я ему “предъявил”. Армен – рецидивист, “шедший” по третьей “ходке”, знал, что с такой “предъявой” ему в камере хорошо не жить, и уж по крайней мере не жить как “авторитету”, и решил инициировать драку, чтобы через ШИЗО – штрафной изолятор – уйти в другую камеру (администрация обычно не возвращает заключенного в ту же камеру после карцера, если причиной заключения в ШИЗО была драка между сокамерниками).
Он ударил меня на прогулке, что было рассчитанной трусостью: драку на прогулке “попка” на вышке сразу заметит и вызовет дежурный конвой. Я, конечно, ответил, и пошло-поехало. Прибежали контролеры, нас разняли, положили на бетонный пол дворика лицом вниз, надели на обоих наручники. Пришел ДПНСИ – дежурный помощник начальника следственного изолятора – и без дальнейших выяснений объявил, что “хату” лишают прогулки. Армена в тот же день перевели в другую камеру, по-моему, даже не “через ШИЗО”.
Вторая моя драка в Лефортове была много опаснее: я подрался с Лешей Пилипенко. Леша был подонистый тип, сидевший по 88-й – “Нарушение закона о валютных операциях” и 77-й – “Бандитизм”. Он сидел по “делу Алексея Штурмина”, шедшего “паровозом”.
Штурмина, первого советского каратиста и заместителя председателя Федерации карате СССР, обвиняли много в чем, и среди этого много чего была и организация вооруженного бандформирования. Пилипенко был тоже спортсмен – мастер спорта по плаванию – и являлся телохранителем Штурмина, у которого три года занимался карате. В камере Пилипенко обливал Штурмина грязью – возможно, заслуженно, не могу сказать, поскольку сам со Штурминым не сидел, но историй про него в Лефортове ходило много и самых разных, включая убийства: его и его людей нанимали для выколачивания “серьезных” долгов.
Леша Пилипенко ненавидел Штурмина за разные вещи, но более всего из антисемитизма: Штурмин был евреем. Пилипенко – патологический антисемит – тем не менее любил еврейских девушек, коих у него – по его рассказам – было великое множество. Он, однако, не выносил евреев-мужчин и постоянно поносил их как мог:
– Радзинский, ну почему вы, жиды, такие уроды, блядь?! Крысятничаете, под себя все гребете! А у самих хуй не стоит; я одну жидовку драл, она мне про мужа своего рассказывала, что его на пять секунд хватало: засунул и кончил. А ей в жопу хочется!
И так далее, все в таком же духе. На второй день я ему сказал, чтобы он прекратил. Леша засмеялся: он чувствовал себя в полной безопасности, поскольку в камере кроме меня – “хилого жиденка” – сидел старый полковник Конопацкий, безучастный ко всему параноидально подозрительный Вася Рыбак, страдающий от голода Султан Раджабович Раджабов и тихий изменник родины Толгат Ахметдинов. Никто из нас, даже объединившись, по мнению Пилипенко, не мог ему угрожать.
Толгат был человек странный: лет двадцати пяти, но уже лысоватый, худой, невысокий и жилистый, происходил он из города Набережные Челны, переименованного в Брежнев после смерти дорогого Леонида Ильича. Он почти не говорил, но внимательно слушал мои дебаты о сути истинной демократии с полковником КГБ и верным, хоть и вороватым, сыном Компартии Сергеем Степановичем Конопацким.
Однажды Толгат попросил меня написать ему список книг, которые нужно прочесть, и я честно написал названий двадцать-тридцать из мировой классики. Большинство этих книг можно было заказать в лефортовской библиотеке, о чем я и сообщил Толгату. Он поблагодарил, но ни одну из них не заказал и не прочел. Хотя исправно перечитывал мой список, шевеля губами и, казалось, запоминая названия книг наизусть.