Впоследствии я столкнулся с этим типом “идейных” уголовников в разных тюрьмах и на лесоповале и вел со многими из них долгие беседы. Их мотивации к преступной жизни были психологически схожи с моими мотивациями диссидентской деятельности: не подчиниться навязанному сверху порядку. Они, как и я, рассматривали свою жизнь вне закона как утверждение свободы индивидуальной воли. Многие из них были убеждены, что делают это не только для самоутверждения, а для общего блага: они таким образом служат примерами свободы. У настоящих блатных вообще были приняты какие-то идейно звучащие термины: “на движение”, “на общее благо” и т. д. От этого понятия “общее благо” и возник, кстати, тюремный термин “общак”.
Меня в Колиной биографии интересовал более всего не его богатый тюремный опыт, а то, что он вырос в одном доме с Чингизом Айтматовым.
Он дружил с его сыном Санжаром, который хотя и был младше, пользовался уважением во дворе. Причем уважение это было не только и не столько связано с отцом Санжара, а с ним самим: его твердостью и правильностью поведения, по крайней мере среди населения двора. Про самого писателя Коля отзывался с пиететом, но без придыхания: я понял из его рассказов, что Чингиз Торекулович дружен с “зеленым змием”, и даже очень. Эту дружбу Коля, как и многие зэка, сидевший “на колесах” и любитель “ширнуться”, когда представлялась такая возможность, отчего-то не одобрял.
Я пытался понять его позицию, но безуспешно: по Колиным представлениям писатель Айтматов не должен был злоупотреблять алкоголем. И все тут.
“Столыпин” наш тем временем продолжал движение на восток великой державы: мы пересекли реку Каму и повернули на север. Так, останавливаясь на перегонах и меняя составы, потерявшись в сменяющих друг друга днях и ночах, что мало различались из-за отсутствия окон, мы доехали до большой железнодорожной станции.
Это был славный город Красноуфимск.
Монстр Ризванов
Нас продержали в Красноуфимске целые сутки: этап потихоньку “раздергивали”. В “тройнике” кроме меня остались впавший в беспамятство Фуад, Коля Фрунзенский и один из не запомнившихся мне заключенных. Был он лет сорока, с невзрачным потухшим лицом и весь какой-то незаметненький, словно его с нами и не было. А он был.
Нам не давали еду – только чай, под предлогом, что идет погрузка. Сначала из “столыпина” выгрузили зэка, которых пересаживали на другие этапы, затем наш вагон куда-то отогнали, мы долго стояли.
И вот – знакомый хриплый лай овчарок и крики конвойных: погрузка.
Красноуфимский этап загнали быстро – управились за час или около того. К нам подсадили молодого парня лет двадцати с небольшим, думаю, моего ровесника. Помню его глаза: чуть раскосые, со зрачками почти желтого цвета, какой встречается у кошек и редко у людей.
Он был явно не в себе: оглядывался по сторонам, словно искал кого-то или присматривался, не прячется ли кто в крошечном узком “тройнике”. На наши вопросы – статья, срок, откуда и куда идет – он лишь кивал и иногда посмеивался дробным тихим смешком, будто кашлял. Мы уже давно отъехали от Красноуфимска, а он все продолжал стоять у решетки, словно ожидая, что ее откроют и его либо отпустят, либо поведут куда-то еще. Иногда он принимался искать что-то у себя под телогрейкой и, не найдя, сокрушенно вздыхал.
Самое странное, что у него не было с собой “сидора”. Под телогрейкой он был одет в старый свитер, а под ним – в еще один. В кармане потертых солдатских брюк у него трубочкой торчал свернутый приговор.
Мы ехали уже больше часа, когда странный парень повернулся к нам и, улыбнувшись, сказал вдруг:
– “Вышка”. – Он помолчал и добавил, словно мы не понимали, что значит “вышка”: – Расстреляют.
Я свесился со средней полки, которую делил теперь с Колей, стараясь получше рассмотреть приговоренного к расстрелу: до той поры я никогда не видел осужденных на смерть.
Все молчали, и стало слышно, как сипит Фуад. Коля, сидевший с ним рядом на полке, отер ему лицо грязным полотенцем и перевернул на бок, чтобы тот не захлебнулся своей рвотой, если его снова будет тошнить.
– Хуйня, брат, – неожиданно разразился речью наш незаметный попутчик, от которого мы до этого не слышали и слова. – Ты еще “под касаткой” просидишь года три, потом – если республиканский суд откажет – “хозяин” обязан написать от себя “касатку” в Верховный, а это еще годишник, так, гляди, у тебя впереди пятера, а там кто знает? Все бывает.
Парень снова принялся мотать головой, словно отказываясь от предложенного ему варианта продления жизни, пока будет ждать ответа на “касатку” – кассационную жалобу на изменение вынесенного приговора. Коля начал сворачивать для него самокрутку, а я полез в рюкзак за драгоценной “Явой”.
И в это время у нашей решетки появился начконвоя, знакомый гигант-старлей. Он осмотрел наш “тройник” и как-то странно цокнул языком.
– Что, курите с “козлом” этим? – поинтересовался старлей. Мы молчали. – Ну, Радзинский, – обратился он почему-то ко мне: – Понял теперь, какие здесь уебища попадают? Или тебе его тоже жалко?